Шпора: Шпора с изложениями
Возможно, она уже и не видела самого певца, а только слышала радостный его
голосок, чувствовала ту же радость в своем сердце.
А сколько нужды и горя выпало на долю матери, потерявшей семерых взрослых детей!
И все же глаза ее оставались незамутненными до глубокой старости,
свидетельствующими о душевной ясности, лицо свежим, свободным от морщин.
Способность радоваться, чутко улавливать красоту родной земли дарована далеко
не всем людям. «Дурак и радость обратит в горе, разумный — ив горе
утешится», — говорила она.
Лицо матери, как подсолнечник к солнцу, всегда было обращено к радости, к
деянию добра. Я был убежден, что мать обладала особым талантом доброты и
обостренным ощущением природы, которые она все время бессознательно пыталась
привить нам, детям. И сам я также жадно начинал смотреть на дерущихся
воробьев, слушать писк синиц, с волнением ждать первой капели с крыш. Каждый
«воробьиный шажок» весны торжествовался как победа. Слова матери глубоко
западали в память, трогали какие-то незримые струны души, оберегали нас от
тысячи тысяч пагубных соблазнов, бились в наших сердцах неиссякаемым
подспудным родником.
— Немало людей, дети, живут злобой, корыстью, завистью. Не радуются ни весне,
ни птичьему звону, и оттого глаза у них мутные, тусклые. Слепцы они, а со
слепого какой же спрос?
А как сделать, чтобы всем жить было радостно, она не знала. И видела источник
радости в окружающей ее природе. Любовь к природе, радостное любование ею
было заложено в ней от рождения, как в певчей птице. Мать не представляла
иной силы, способной так чудодейственно окрылять человеческую душу, и
поражалась, как другие не понимают этого.
№58
Среди русских легенд одной из самых поэтичных является легенда о граде
Китеже. Этот невидимый сказочный город народная молва расположила на дне
озера Светлояр, находящегося в Семеновском районе Нижегородской области. Это
почти идеально круглое озеро редкой для Поволжья глубины — до
30 метров — имеет необычайно чистую прозрачную воду, уровень которой одинаков
в любое время года. Рассказывают, что оно связано подземным протоком с
Волгой, откуда попадают в него невиданные чудовища. Еще рассказывают, что в
тихую погоду из-под воды доносится колокольный звон. Воде этой приписываются
целебные свойства, и, по местным поверьям, для того чтобы вода оставалась
чистой, в Светлояре нельзя купаться, а плавать по озеру можно только в
долбленых лодках местного производства.
Однако когда говорят о самом граде Китеже, то помещают его в разных местах —
и на дне Светлояра, и под береговыми холмами, и на берегах. В последнем
случае добавляют, что Китеж хотя и стоит по берегам, но остается силой
древнего волшебства невидим.
Письменно легенда о граде Китеже была зафиксирована в конце XVIII века в
«Книге, глаголемой летописец» или «Китежский летописец». В ней
рассказывалось, что последний владимирский великий князь домонгольского
периода Георгий Всеволодович однажды сел в струг и поплыл из Ярославля вниз
по Волге. Во время этой поездки он заложил город Городец на месте древнего
города Радилова и основал мужской монастырь. Этот Городец называли Малым
Китежем. В ста верстах от него в заволжских лесах за рекой Керженец Георгий
остановился на берегу озера Светлояр. И, увидев, что озеро это прекрасно, а
место многолюдно, велел построить на его берегах город и крепость Большой
Китеж. Сам же уехал в Псков.
Когда орды хана Батыя ворвались на Русь, Георгий выступил против татар, но
потерпел поражение и бежал сначала в Городец, а потом и в Большой Китеж.
Наутро ордынцы взяли Городец и стали пытать его жителей, добиваясь, чтобы они
указали им путь к Светлояру. И один из жителей — Гришка Кутерьма, не выдержав
мук, привел войска Батыя на берега Светлояра. Татары взяли град Китеж и убили
князя Георгия Всеволодовича, после чего повоевали всю русскую землю, а град
Кителе в один прекрасный миг стал невидим и пребудет таковым до второго
пришествия Христа.
Невидимый град Китеж может увидеть лишь праведник, человек чистого сердца,
утверждает легенда.
Образ града Китежа вдохновлял многих корифеев русской культуры. О нем писали
прозаики П. И. Мельников-Печерский, В. Г. Короленко, М. М. Пришвин, поэты С.
М. Городецкий, М. А. Волошин, А. А. Ахматова, в его честь сочинялась музыка
Н. А. Римским-Корсаковым и С. Н. Василенко, писались живописные полотна А. М.
Васнецовым и Н. К. Рерихом.
В сознании старообрядцев град Китеж был той волшебной страной, где ждут
праведников русской земли обетованной, где нет ни печали, ни воздыхания.
№59 Учитель
Замечательный человек, встретившийся мне в начале жизненного пути, был
Игнатий Дмитриевич Рождественский, сибирский поэт. Он преподавал в нашей
школе русский язык и литературу, и поразил нас учитель с первого взгляда
чрезмерной близорукостью. Читая, учитель приближал бумагу к лицу, водил по
ней носом и, ровно бы сам с собою разговаривая, тыкал в пространство
указательным пальцем:
«Чудо! Дивно! Только русской поэзии этакое дано!»
«Ну, такого малохольненького мы быстро сшамаем!» — решил мой разбойный пятый
«Б» класс.
ан не тут-то было! На уроке литературы учитель заставил всех нас подряд
читать вслух по две минуты из «Дубровского» и «Бородина». Послушав, без
церемоний бросал, сердито сверкая толстыми линзами очков: «Орясина!
Недоросль! Под потолок вымахал, а читаешь по слогам!»
На уроке русского языка учитель наш так разошелся, что проговорил о слове
«яр» целый час и, когда наступила перемена, изумленно поглядев на часы,
махнул рукой: «Ладно, диктант напишем завтра».
Я хорошо запомнил, что на том уроке в классе никто не только не баловался,
но и не шевелился. Меня поразило тогда, что за одним коротеньким словом может
скрываться так много смысла и значений, что все-то можно постичь с помощью
слова и человек, знающий его, владеющий им, есть человек большой и богатый.
Впервые за все время существования пятого «Б» даже у отпетых озорников и
лентяев в графе «поведение» замаячили отличные оценки. Когда у нас
пробудился интерес к литературе, Игнатий Дмитриевич стал приносить на уроки
свежие журналы, книжки, открытки и обязательно читал нам вслух минут
десять—пятнадцать, и мы все чаще и чаще просиживали даже перемены, слушая
его.
Очень полюбили мы самостоятельную работу — не изложения писать, не зубрить
наизусть длинные стихи и прозу, а сочинять, творить самим.
Однажды Игнатий Дмитриевич стремительно влетел в класс, велел достать
тетради, ручки и писать о том, кто и как провел летние каникулы. Класс
заскрипел ручками.
Не далее месяца назад я заблудился в заполярной тайге, пробыл в ней четверо
суток, смертельно испугался поначалу, потом опомнился, держался по-таежному
умело, стойко, остался жив и даже простуды большой не добыл. Я и назвал свое
школьное сочинение «Жив».
Никогда еще я так не старался в школе, никогда не захватывала меня с такой
силой писчебумажная работа. С тайным волнением ждал я раздачи тетрадей с
сочинениями. Многие из них учитель ругательски ругал за примитивность
изложения, главным образом за отсутствие собственных слов и мыслей. Кипа
тетрадей на классном столе становилась все меньше и меньше, и скоро там
сиротливо заголубела тоненькая тетрадка. «Моя!» Учитель взял ее, бережно
развернул — у меня сердце замерло в груди, жаром пробрало. Прочитав вслух мое
сочинение, Игнатий Дмитриевич поднял меня с места, долго пристально
вглядывался и наконец тихо молвил редкую и оттого особенно дорогую похвалу:
«Молодец!»
Когда в 1953 году в Перми вышла первая книжка моих рассказов, я поставил
первый в жизни автограф человеку, который привил мне уважительность к слову,
пробудил жажду творчества.
№60 Рождение музыки
Жизнь была уже полна звуков. Над горными склонами Фракии гулко разносилось
ржание коней, еще не знавших узды. Из зарослей выбегал черный ощетинившийся
вепрь и, суетливо хрюкая, звал за
собой кабаниху и дюжину полосатых поросят. Медведь под дуплом дуба ревел,
отбиваясь лапой от гудящего роя пчел. Густо населенные зверьем, птицами и
насекомыми леса клокотали от нестройного хора голосов. Человек жил тут же
рядом, внушая к себе уважение и вызывая страх. Однако его голос почти не
выделялся из разноголосицы природы, частью которой он себя считал.
Но однажды — как рассказывает предание — на поляну вступил юноша. В руках его
не было ни камня, ни палки, без которых тогда не осмеливался покинуть пещеру
или землянку ни один человек. Кажется, юноша никого не боялся. Он
расположился на камне и снял с плеча предмет, не знакомый обитателям леса.
Его можно было принять за лук, со свистом выпускающий жалящие и
пронизывающие насквозь стрелы. Но на луке была одна тетива, а здесь семь, и
укреплены они так, что для стрелы нет упора. Юноша ударил пальцами по
натянутым нитям своего странного лука и исторг звуки, каких никогда не слышал
ни один зверь и ни один человек. Они напоминали что-то давно забытое или
потерянное, что-то разлитое в самой природе, но еще никем не извлеченное.
Словно бы пчелы вместо того, чтобы собирать сладость цветов, решили
нанизывать все лучшее, что содержал мир звуков, и юноша услышал это и
воспроизвел. И хотя это не напоминало знакомые голоса или шумы природы, но
будило какой-то странный отзвук и властно тянуло к себе, заставляя презреть
выработанные веками осторожность, страх и вражду.
Уйдя с головой в божественные звуки, юноша не замечал ничего вокруг. Он
выливал из себя все, что его переполнило, не заботясь о слушателях. А их с
каждым мгновением прибывало все больше и больше. Царственно прошагал лев и
лег, склонив огромную голову на скрещенные лапы. Рядом с ним замер пугливый
олень, закинув ветвистые рога. Тут же пристроился заяц. Деревья привстали и,
казалось, вот-вот шагнут навстречу певцу.
Музыканта звали Орфей. Он не мог похвастаться знатностью своего рода. Другие
герои считали своими отцами Зевса или Аполлона, матерью — Афродиту. Отцом
Орфея был затерявшийся во фракийских дебрях горный поток Загр, а матерью —
муза Каллиопа (Прекрасноголосая). Не совершал он подвигов, подобных тем,
которые прославили Персея или Геракла. Но деяния его беспримерны, так же как
беспримерна его слава.
№61 История Марка и Юлия
Две тысячи с лишним лет тому назад люди легко обходились без помощи часов.
Утром «солдата будит рожок, а горожанина — петух», как тогда говорили, а днем
легко было определить время по солнцу. Но и тогда в некоторых случаях часы
считались не роскошью, а необходимой вещью.
Не могли, например, обходиться без часов судьи. Чтобы не затягивать судебного
заседания, они назначали каждому, кто хотел произнести речь, определённое
время. А для этого нужны были часы.
Греческие и римские судьи пользовались водяными часами самого простого
устройства. Это был сосуд с отверстием в дне, из которого вода выливалась
приблизительно в четверть часа. Водяные часы называются по-гречески
«клепсидра». Поэтому, когда хотели сказать, что речь такого-то длилась целый
час, говорили: «Его речь продолжалась четыре клепсидры».
Одного оратора, который говорил на собрании целых пять часов подряд,
прервали наконец вопросом:
— Если ты можешь говорить столько времени без передышки, то сколько клепсидр
ты в состоянии молчать?
Оратор не нашелся что ответить и при общем смехе доказал, что он умеет и
молчать.
В одной старинной книге я прочел рассказ про человека, которому водяные часы
спасли жизнь.
В городе Риме судили однажды гражданина, который обвинялся в убийстве. Звали
его Марк. Был только один свидетель — его друг Юлий, который мог его спасти.
Но суд подходил к концу, а Юлия все еще не было.
«Что с ним случилось? — думал Марк. — Неужели он совсем не придет?»
По закону, который тогда существовал, обвинителю, обвиняемому и судье
давалось равное время для произнесения речи. Каждый из них .мог говорить по
две клепсидры, то есть по получасу.
Сначала говорил обвинитель. Он доказывал, что все улики против Марка. За
убийство надо предать его смерти. Обвинитель кончил. Судья спросил Марка,
что он может сказать в свою защиту.
Трудно было говорить Марку. Ужас сковывал его язык, когда он видел, как
падала вода из клепсидры —капля за каплей. С каждой каплей уменьшалась
надежда на спасение. А Юлия все не было.
Уже одна клепсидра пришла к концу, началась другая. Но тут случилось чудо.
Капли стали падать медленнее, гораздо медленнее, чем раньше.
У Марка снова появилась надежда. Он нарочно затягивал рассказ, говорил о
своих родственниках, которые все были честными людьми, о своем отце, дедушке,
бабушке. Он уже принялся за рассказ о двоюродной сестре своей бабушки, когда
обвинитель, наклонившись над часами, воскликнул:
— Кто-то бросил в часы камешек! Вот почему преступник говорит уже не две, а
по крайней мере четыре клепсидры.
Марк побледнел. Но в это самое мгновение толпа зрителей раздвинулась и
пропустила вперед Юлия.
Марк был спасен.
Но кто же бросил камешек в клепсидру?
Об этом в книге, из которой я взял рассказ о Марке и Юлии, не сказано
ничего. Как вы думаете, не сделал ли это судья, пожалевший бедного Марка?
№62
Целеустремленным коллекционером, оставившим огромный след в русской
культуре, был Алексей Александрович Бахрушин, создавший исключительный по
своей ценности, единственный в России театральный музей.
Худой, высокий, немного сутулящийся, с подслеповатыми глазами, в пенсне,
которое постоянно поправлял своей костлявой рукой, говоривший образно, на
простом русском языке густым придавленным баском, А. А. Бахрушин был сыном
известного заводчика, крупного московского миллионера. Обучившийся в
коммерческом училище, А. А. Бахрушин, несомненно, унаследовал известную
скупость и чисто купеческие замашки от отца, державшего его в ежовых
рукавицах, почему на первых порах своей самостоятельной жизни и был он
стеснен в деньгах.
К музейному собирательству он, всегда интересовавшийся театром, подошел как
бы случайно и очень робко. Но появившаяся страсть, при его непреклонной
энергии и выдержке, сделала его упорным собирателем. Самообразование помогло
ему стать культурным театралом, и он настолько сросся с театром, что
Бахрушин и театр стали синонимами. Прижимистый, он не жалел денег, когда
нужно было купить неизвестный портрет Щепкина или эскиз Головина. Позднее, в
тяжелый 1920 год, Бахрушин, будучи в Петрограде, отыскал и приволок на своей
сутулой спине огромный мешок, где оказались сотни неизвестных писем А.
Островского. И сиял, что купил за бесценок...
Музей он устроил в полуподвальном этаже; богатство коллекции скрашивало
неподходящее для музея помещение. Целая эпоха русского театра,
преимущественно драматического, была собрана им:
портреты в масле, в гравюре, в литографии, в рисунке, фото русских, главным
образом московских, театров. Но покупался материал и по иностранному театру.
Он собирал портреты деятелей театра, материал по оформлению спектаклей,
эскизы русских художников театра.
Балет, русский балет, был предметом постоянных поисков. Покупались туфли,
слепки ступни выдающихся балерин, парики трагиков, щит Орлеанской девы —
несравненной Ермоловой, письма — от XVIII века до наших дней, вплоть до писем
Горького и Станиславского, старые театральные афиши и билеты. В музей был
целиком перенесен кабинет Комиссаржевской.
Бахрушин отдал себя, свою энергию, труд и большую долю состояния служению
театру. Он собрал богатую библиотеку по истории театра.
...Гости разгуливали по залам музея, рассматривая театральную старину.
Бахрушин, если бывал при сем, вынимал из витрины туфли знаменитой балерины
50-х годов прошлого века Асенковой, причмокивал и говорил: «Вот, нашел,
долго искал», — затем шла родословная редкости, показ постепенно переходил в
беседу о том или ином артисте, театре или целой театральной эпохе. Нового
посетителя Бахрушин усаживал и открывал перед ним переплетенный в парчу
альбом и просил оставить о себе память.
В 1913 году Алексей Александрович передал свое собрание музея Академии наук.
Он говорил: «Когда во мне утвердилось убеждение, что собрание мое достигло
тех пределов, при которых распоряжаться его материалами я уже не счел себя
вправе, я задумался над вопросом, не обязан ли я, сын великого русского
народа, предоставить это собрание на пользу народа». Эти слова Бахрушина
подытожили его многолетнюю собирательскую деятельность. Бахрушин был
назначен почетным попечителем музея и до конца дней своих оставался его
директором.
№63
Величава и красива Красная площадь в Москве. Каждый, кто приезжает в столицу,
спешит пройти по ее каменной мостовой. Здесь прошлое и настоящее, неразрывно
связанное, переплелось в ее архитектурном облике. Перед многоглавым каменным
собором Василия Блаженного стоит скульптурный
монумент в память победы русского оружия в 1612 году в борьбе с польскими
интервентами. На его гранитном постаменте бронзовыми буквами начертано:
«Гражданину Минину и князю Пожарскому благодарная Россия».
Смутное то было время. Горела земля. Рушились под натиском иноземцев стены
древних городов. Многие русские земли с помощью изменников-бояр, напуганных
вспыхнувшим в то время восстанием под руководством Ивана Болотникова, были
без боя отданы чужеземным захватчикам. Отряды самозванца Лжедмитрия II,
жаждущего царского престола, хозяйничали в Москве. И в этот критический
момент с особой силой проявился патриотизм русского народа, его святая
любовь к отчизне. Во имя спасения родины был брошен клич «не пожалети животов
своих» для освобождения Москвы и всей земли Русской. Этот пламенный призыв
был подан с берегов Волги нижегородским старостой Кузьмой Мининым-Сухоруком
(15??—1616).
Возглавляемое им и Дмитрием Пожарским (1578—1641) войско народного ополчения
двинулось с боями на Москву. 27 октября 1612 года столица была освобождена, и
началось окончательное изгнание интервентов с русской земли, завершившееся
полной победой.
К 200-летию этого события выдающийся русский скульптор И. П. Мартос создал
памятник Минину и Пожарскому. Открыли его на Красной площади в 1818 году. Это
было знаменательным событием не только для Москвы, но и для всей России.
Памятник стал первым скульптурным монументом города и первым произведением
русского монументального искусства, где прообразом послужил не царь или
император и даже не великий полководец, а простой гражданин, человек из
народа.
В рубашке с русским узором стоит перед князем нижегородский староста Кузьма
Минин. Властный жест его вытянутой руки устремлен на площадь, к народу. Он
призывает воеводу Д. Пожарского возглавить русское войско и спасти
отечество. Опираясь на щит и слегка приподнявшись, Пожарский принимает из
рук Минина меч.
Постамент под фигурами пламенных патриотов русской земли выполнен из красного
финляндского гранита, с двух сторон украшен бронзовыми рельефами. На одном
из них изображены нижегородцы, приносящие на алтарь отечества свои
пожертвования. На другом — один из эпизодов доблестного похода народного
ополчения.
В первом из рельефов примечательна одна деталь. Мужчина (крайняя фигура
слева) отдает в народное ополчение двоих сыновей. Здесь Мартос изобразил
самого себя. Эта вольность автора не случайна. Один из сыновей Мартоса —
Алексей был участником войны 1812 года, другой — архитектор Никита Мартос
погиб во Франции, где он, находясь в качестве пенсионера Академии художеств,
был задержан наполеоновскими войсками.
Первоначально памятник был установлен в центре Красной площади, перед
Торговыми рядами (ныне здание ГУМа). В 1930 году в связи с реконструкцией
площади памятник был перенесен к храму Василия Блаженного, где и стоит
теперь.
№64
Некоторые народные праздники, отмечаемые в России, восходят к эпохе
язычества. К ним относится и Масленица. У древних славян этот многодневный
праздник знаменовал проводы зимы. Христианская же церковь приурочила его к
неделе перед Великим постом,. Главным атрибутом этого зимнего праздника у
русских были блины. О распространенности масленичных блинов в России
свидетельствует такая пословица: «Без блина не маслена, без пирога не
именинник». Обрядовая символика блинов у восточных славян, связанная с
представлением о смерти и ином, потустороннем мире, проявилась и здесь.
Блины пекли в течение всей сырной недели, и первый блин, как правило,
посвящали умершим. Его клали на божницу, крышу или могилу — для умерших
родителей, давали нищим в память о предках.
Историки и писатели обычно отмечают широкий размах праздника, участие в нем
всех — и старого, и малого, и простолюдина, и знатного.
Масленица была своеобразным русским карнавалом, праздновавшимся шумно,
весело, широко. В народе называли ее «веселой», «обжорной»,
«разорительницей». Древний смысл этого праздника заключался в том, чтобы
сегодняшним изобилием призвать еще больший достаток в будущем.
Повсюду в эти дни появлялись шатры, торговые палатки. В них продавались
горячие сбитни (напитки из воды, меда и пряностей), каленые орехи, медовые
пряники. Здесь же, прямо под открытым небом, из кипящего самовара можно было
выпить чаю, отведать различных сладостей.
Было в почете и другое нехитрое развлечение — катание с обледенелых гор.
Способ спуска каждый выбирал по своему вкусу: кто на деревянных салазках,
кто просто на дощечке, а кто и того проще — на ногах.
Любили наши предки в масленичные дни катание на санях, народные гуляния,
представления. В сотнях больших деревянных балаганов давали представления во
главе с Петрушкой и масленичным дедом. На улицах часто попадались большие
группы ряженых, маскированных, разъезжавших по знакомым домам, где
устраивались веселые домашние концерты. Большими компаниями катались по
городу на тройках и на простых розвальнях.
Память же о безудержном веселье, обилии этих дней, как в копилке,
запечатлелась в языке. Мы ведь и сегодня нередко употребляем пословицу «Не
все коту Масленица, должен и пост быть».
Отголоском языческой старины считают и чучело Масленицы, сооруженное из
соломы и одетое в женское платье. «Сударыню-Масленицу» взгромождали на сани,
рядом становилась самая красивая девушка, а в сани впрягались трое молодых
парней, которые везли Масленицу по зимним улицам. За санями шествовал
масленичный поезд: целая вереница саней, сопровождавших Масленицу в ее
последнем пути. В последнем, так как через несколько дней устраивались
проводы Масленицы.
...За околицей устраивался большой костер. Блин давали в руки чучелу
Масленицы. В воскресенье «сударыня Масленица» торжественно сжигалась на
костре со словами: «Гори блины, гори Масленица!» Блинами как бы хоронили
Масленицу, принося их в жертву (блины бросали в костер) как символ будущего
плодородия.
Отмечали праздник зимы, чтобы поблагодарить ее за все хорошее, что она дала,
но в то же время стужу уже гнали прочь, ждали весну, ее прихода.
№65 Восточная легенда
Кто в Багдаде не знает великого Джиаффара, солнца вселенной?
Однажды, много лет тому назад, — он был еще юношей, — прогуливался Джиаффар в
окрестностях Багдада.
Вдруг до слуха его долетел хриплый крик: кто-то отчаянно взывал о помощи.
Джиаффар отличался между своими сверстниками благоразумием и обдуманностью;
но сердце у него было жалостливое — и он надеялся на свою силу.
Он побежал на крик и увидел дряхлого старика, притиснутого к городской стене
двумя разбойниками, которые его грабили.
Джиаффар выхватил свою саблю и напал на злодеев: одного убил, другого прогнал.
Освобожденный старец пал к ногам своего избавителя и, облобызав край его
одежды, воскликнул:
— Храбрый юноша, твое великодушие не останется без награды. На вид я —
убогий нищий; но только на вид. Я человек не простой. Приходи завтра ранним
утром на главный базар; я буду ждать тебя у фонтана — и ты убедишься в
справедливости моих слов.
Джиаффар подумал: <На вид человек этот нищий, точно; однако — всяко бывает.
Отчего не попытаться?» — и отвечал:
— Хорошо, отец мой; приду.
Старик взглянул ему в глаза — и удалился.
На другое утро, чуть забрезжил свет, Джиаффар отправился на базар. Старик уже
ожидал его, облокотясь на мраморную чашу фонтана.
Молча взял он Джиаффара за руку и привел его в небольшой сад, со всех сторон
окруженный высокими стенами.
По самой середине этого сада, на зеленой лужайке, росло дерево необычайного
вида.
Оно походило на кипарис; только листва на нем была лазоревого цвета.
Три плода — три яблока — висело на тонких, кверху загнутых ветках; одно
средней величины, продолговатое, молочно-белое; другое большое, круглое,
ярко-красное; третье маленькое, сморщенное, желтоватое.
Все дерево слабо шумело, хоть и не было ветра. Оно звенело тонко и жалобно,
словно стеклянное; казалось, оно чувствовало приближение Джиаффара.
— Юноша! — промолвил старец. — Сорви любой из этих плодов и знай: сорвешь и
съешь белый — будешь умнее всех людей; сорвешь и съешь красный — будешь
богат, как еврей Ротшильд; сорвешь и съешь желтый — будешь нравиться старым
женщинам. Решайся!.. и не мешкай. Через час и плоды завянут, и само дерево
уйдет в немую глубь земли!
Джиаффар понурил голову — и задумался.
— Как тут поступить? — произнес он вполголоса, как бы рассуждая сам с собою.
— Сделаешься слишком умным — пожалуй, жить не захочется; сделаешься богаче
всех людей — будут все тебе завидовать; лучше же я сорву и съем третье,
сморщенное яблоко!
Он так и поступил; а старец засмеялся беззубым смехом и промолвил:
— О мудрейший юноша! Ты избрал благую часть! На что тебе белое яблоко? Ты и
так умнее Соломона. Красное яблоко также тебе не нужно... И без него ты
будешь богат. Только богатству твоему никто завидовать не станет.
— Поведай мне, старец, — промолвил, встрепенувшись, Джиаффар, — где живет
почтенная мать нашего богоспасаемого халифа?
Старик поклонился до земли — и указал юноше дорогу.
Кто в Багдаде не знает солнца вселенной, великого, знаменитого Джиаффара?
№66
Бим долго бежал. И наконец, еле переводя дух, пал между рельсами, вытянув все
четыре лапы, задыхаясь и тихонько скуля. Надежды не оставалось никакой. Не
хотелось никуда идти, да он и не смог бы, ничего не хотелось, даже жить не
хотелось.
Когда собаки теряют надежду, они умирают естественно — тихо, без ропота, в
страданиях, неизвестных миру. Не дело Бима и не в его способностях понять,
что если бы не было надежды совсем, ни одной капли на земле, то все люди тоже
умерли бы от отчаяния. Для Бима все было проще: очень больно внутри, а друга
нет, и все тут.
Нет на земле ни единого человека, который слышал бы, как умирает собака.
Собаки умирают молча.
Ах, если бы Биму сейчас несколько глотков воды! А так, наверно, он не встал
бы никогда, если бы...
Подошла женщина. Сильная, большая женщина. Видимо, она сперва подумала, что
Бим уже мертв, — наклонилась над ним, став на колени, и прислушалась: Бим
еще дышал. Он настолько ослабел со времени прощания с другом, что ему,
конечно, нельзя было устраивать такой прогон, какой он совершил за поездом, —
это безрассудно. Но разве имеет значение в таких случаях разум, даже у
человека!
Женщина взяла в ладони голову Бима и приподняла:
— Что с тобой, собачка? Ты что. Черное ухо? За кем же ты так бежал, горемыка?
У этой грубоватой на вид женщины был теплый и спокойный голос. Она спустилась
под откос, принесла в брезентовой рукавице воды, снова приподняла голову
Бима и поднесла рукавицу, смочив ему нос. Бим лизнул воду. Потом, в бессилии
закачав головой, вытянул шею, лизнул еще раз. И стал лакать. Женщина гладила
его по спине. Она поняла все: кто-то любимый уехал навсегда, а это страшно,
тяжко до жути — провожать навсегда, это все равно что хоронить живого.
Она каялась Биму:
— Я вот — тоже... И отца, и мужа провожала на войну... Видишь, Черное ухо,
старая стала... а все не забуду... Я тоже бежала за поездом... и тоже
упала... и просила себе смерти... Пей, мой хороший, пей, горемыка...
Бим выпил из рукавицы почти всю воду. Теперь он посмотрел женщине в глаза и
сразу же поверил:
хороший человек. И лизал, лизал ее грубые, в трещинах, руки, слизывая
капельки, падающие из глаз. Так второй раз в жизни Бим узнал вкус слез
человека:
первый раз — горошинки хозяина, теперь вот — эти, прозрачные, блестящие на
солнышке, густо просоленные неизбывным горем.
Женщина взяла его на руки и снесла с полотна дороги под откос:
— Лежи, Черное ухо. Лежи. Я приду, — и пошла туда, где несколько женщин
копались на путях.
Бим смотрел ей вслед мутными глазами. Но потом с огромным усилием приподнялся
и, шатаясь, медленно побрел за нею. Та оглянулась, подождала его. Он
приплелся и лег перед нею.
— Хозяин бросил? — спросила она. — Уехал? Бим вздохнул. И она поняла.
№67 Голуби
Я стоял на вершине пологого холма; передо мною — то золотым, то посеребренным
морем — раскинулась и пестрела спелая рожь.
Но не бегало зыби по этому морю; не струился душный воздух: назревала гроза
великая.
Около меня солнце еще светило — горячо и тускло; но там, за рожью, не
слишком далеко, темно-синяя туча лежала грузной громадой на целой половине
небосклона.
Все притаилось... все изнывало под зловещим блеском последних солнечных
лучей. Не слыхать, не видать ни одной птицы; попрятались даже воробьи.
Только где-то вблизи упорно шептал и хлопал одинокий крупный лист лопуха.
Как сильно пахнет полынь на межах! Я глядел на синюю громаду... и смутно было
на душе. Ну скорей же, скорей! — думалось мне, — сверкни, золотая змейка,
дрогни, гром! двинься, покатись, пролейся, злая туча, прекрати тоскливое
томленье!
Но туча не двигалась. Она по-прежнему давила безмолвную землю... и только
словно пухла да темнела.
И вот по одноцветной ее синеве замелькало что-то ровно и плавно; ни дать ни
взять белый платочек или снежный комок. То летел со стороны деревни белый
голубь.
Летел, летел — все прямо, прямо... и потонул за лесом.
Прошло несколько мгновений — та же стояла жестокая тишь... Но глядь! Уже два
платка мелькают, два комочка несутся назад: то летят домой ровным полетом
два белых голубя.
И вот, наконец, сорвалась буря — и пошла потеха! Я едва домой добежал. Визжит
ветер, мечется как бешеный, мчатся рыжие, низкие, словно в клочья разорванные
облака, все закрутилось, смешалось, захлестал, закачался отвесными столбами
рьяный ливень, молнии слепят огнистой зеленью, стреляет как из пушки
отрывистый гром, запахло серой...
Но под навесом крыши, на самом краюшке слухового окна, рядышком сидят два
белых голубя — и тот, кто слетал за товарищем, и тот, кого он привел и, может
быть, спас.
Нахохлились оба — и чувствует каждый своим крылом крыло соседа...
Хорошо им! И мне хорошо, глядя на них... Хоть я и один... один, как всегда.
№68
Однажды я услышал разговор двоих. Одному было семь лет, а другому лет на
сорок больше.
— Ты читал «Тома Сойера»?
—Нет.
—А «Вия»?
—Нет.
— Счастливый, — вздохнул с завистью старший. И правда, можно было
позавидовать. Мальчишке только еще предстояло наслаждение смеяться вместе с
озорным Марком Твеном. Он только еще будет глазами, расширенными от ужаса и
восторга, впиваться в строчки гоголевских «Вечеров на хуторе близ Диканьки».
Все это впереди. Важно лишь не упустить минуты и вовремя прочесть все эти
прекрасные книги.
По-моему, какой бы интересной ни была домашняя и школьная жизнь ребенка, не
прочти он этих драгоценных книг — он обворован. Такие утраты невосполнимы.
Это взрослые могут прочесть книжку сегодня или через год — разница невелика.
В детстве же счет времени ведется иначе, тут каждый день — открытия. И
острота восприятия в дни детства такова, что ранние впечатления могут влиять
потом на всю жизнь. Вот почему и страшно потерять напрасно хоть час в пору
этих золотых лет. Представьте себе, что годков через десять с бывшим
первоклассником, с тем самым, которому мы позавидовали, состоялся бы такой
разговор:
— «Войну и мир» читал?
— Смотрел в кино.
— А «Белые ночи»?
— Тоже. Не понравилось. «Дама с собачкой» лучше.
Тут уж никто бы не позавидовал девственной нетронутости ума и несомненной
примитивности чувств своего собеседника. Мы бы, скорей всего, ужаснулись:
«Неужели книги не научили его чувствовать, думать? Неужели он прошел мимо
них?!»
Хорошая, вовремя прочитанная книга может иногда решить судьбу человека,
стать его путеводной звездой, на всю жизнь определить его идеалы.
Как-то я побывал в тех местах, где дед Мазай спасал несчастных зайцев.
Ребята, с которыми я разговорился в одной из деревень, рассуждали о
космических кораблях, о полете на Луну, о событиях в мире. Но когда я
заговорил с ними о Некрасове, напомнил строки, где поэт описывает их родные
места, ребята замялись и никто, увы, не смог прочитать наизусть из «Деда
Мазая» ни одного четверостишия. Я с горечью подумал: а не была бы богаче их
душа, если бы наряду с тем, что они знают о науке, технике и политических
событиях, они знали бы еще и стихи — много стихов! — Пушкина, Лермонтова,
Некрасова, Фета, Тютчева, Блока и других замечательных русских поэтов.
Без некоторых книг, не пережитых в детстве и отрочестве, сущность человека со
всей его психологией останется грубой и неотесанной.
Какие же это книги? Прежде всего — сказки! Сколько в них поэтической
прелести, художественного совершенства! Народные сказки всегда развивали
чувства справедливости в человеке, ненависти к злу, будили воображение,
фантазию. Вспомним Пушкина, который, уже знаменитым поэтом, с удовольствием
слушал сказки няни Арины Родионовны.
Человек без фантазии и без чувства юмора — полчеловека. Фантазия побуждает
людей делать открытия, фантазия окрыляет и ведет за собой. Сказка прежде
всего развивает именно фантазию, воображение. Каждый народ богат своими
сказками; лучшие из них, переведенные на все языки мира, стали -добрыми
спутниками детей. Сказка не может умереть.
№69
Я уже смутно помню этого сутулого худощавого человека, всю жизнь
представлявшегося мне стариком. Опираясь о большой зонт, он неутомимо от
зари до зари шагал по обширнейшему участку. Это был район бедноты, сюда не
ездили извозчики, да у доктора Янсена на них и денег-то не было. А были
неутомимые ноги, великое терпение и долг. Неоплатный долг интеллигента перед
своим народом. И доктор
бродил по доброй четверти губернского города Смоленска без выходных и без
праздников, потому что болезни тоже не знали ни праздников, ни выходных, а
доктор Янсен сражался за людские жизни. Зимой и летом, в слякоть и вьюгу,
днем и ночью.
Врачебный и человеческий авторитет доктора Янсена был выше, чем можно себе
вообразить в наше время. Он обладал редчайшим даром жить не для себя, думать
не о себе, заботиться не о себе, никогда никого не обманывать и всегда
говорить правду, как бы горька она ни была. Такие люди перестают быть только
специалистами: людская благодарная молва приписывает им мудрость, граничащую
со святостью. И доктор Янсен не избежал этого. Человек, при жизни
возведенный в ранг святого, уже не волен в своей смерти, если, конечно, этот
ореол святости не создан искусственным освещением. Доктор Янсен был святым
города Смоленска, а потому и обреченным на особую, мученическую смерть. Нет,
не он искал героическую гибель, а героическая гибель искала его.
Доктор Янсен задохнулся в канализационном колодце, спасая детей.
В те времена центр города уже имел канализацию, которая постоянно рвалась, и
тогда рылись глубокие колодцы. Над колодцами устанавливался ворот с бадьей,
которой откачивали просочившиеся сточные воды. Процедура была длительной,
рабочие в одну смену не управлялись, все замирало до утра, и тогда бадьей и
воротом завладевали мы. Нет, не в одном катании — стремительном падении, стоя
на бадье, и медленном подъеме из тьмы — таилась притягательная сила этого
развлечения.
Провал в преисподнюю, где нельзя дышать, где воздух перенасыщен метаном,
впрямую был связан с недавним прошлым наших отцов, с их риском, их
разговорами, их воспоминаниями. Наши отцы прошли не только гражданскую, но и
мировую, «германскую» войну, где применялись реальные отравляющие вещества.
И мы, сдерживая дыхание, с замирающим сердцем летели в смрадные дыры, как в
газовую атаку.
Обычно на бадью становился один, а двое вертели ворот. Но однажды решили
прокатиться вдвоем, и веревка оборвалась. Доктор Янсен появился, когда возле
колодца метались двое пацанов. Отправив их за помощью, доктор тут же
спустился в колодец, нашел уже потерявших сознание мальчишек, сумел вытащить
одного и, не отдохнув, полез за вторым. Спустился, понял, что еще раз ему уже
не подняться, привязал мальчика к обрывку веревки и потерял сознание.
Мальчики пришли в себя быстро, но доктора Янсена спасти не удалось.
Так погиб последний святой города Смоленска, ценою своей жизни оплатив жизнь
двух мальчиков, и меня потрясла не только его смерть, но и его похороны.
Весь Смоленск от мала до велика хоронил своего Доктора.
№70
Хотя детство мое прошло в Пятигорске, сам я все же коренной москвич. В каких
бы городах мира я ни бывал, как бы ни восхищался их красотой, Москва остается
для меня лучшим городом в мире. Идешь по Москве, по ее площадям, по тихим
переулкам и чувствуешь, сердцем своим ощущаешь: это твой город. Он есть у
тебя так же, как есть мать, родина, небо над головой, воздух, которым ты
дышишь.
Можно бессчетно приходить на Красную площадь, и все-таки дух захватывает,
когда смотришь на сказочный храм Василия Блаженного, устремленный в небо
всеми своими цветными фантастическими
куполами. Он как бы вобрал в себя красоту и мастерство русских зодчих. И тут
же малиновая кремлевская стена, а за ней — соборы, встают как зажженные
свечи, торжественные, гордые и нарядные. Словно вся краса Древней Руси пришла
на эту площадь. Надо только уметь смотреть, чувствовать эту красоту. И
учатся этому с детства.
Святые камни Москвы — летопись, бережно хранящая имена поэтов, писателей,
художников, воинов, связавших с ней свою жизнь и судьбу.
Москва бесконечно разнообразна. На ее сверкающие, оживленные улицы спешишь,
когда на душе радостно и хочешь побыть среди людей. В старинные задумчивые
переулки ее идешь, когда хочется поразмыслить о чем-нибудь, сосредоточиться,
остаться наедине с собой. Эта Москва задумчива, есть в ней переулки
пушкинских и лермонтовских времен. Сохранились до сих пор дома, где бывали
великие русские поэты, писатели, композиторы, художники. Сохранились уголки
литературной и театральной Москвы прошлого. Это — живая история, культура и
гордость наша.
Я говорю об этом потому, что когда забывается история, то неизбежно
начинается низкопоклонство, нигилизм, раболепное поклонение всему, на чем
стоит штамп: «импортное». Иные бросают пренебрежительно: «В старой,
пыльной, купеческой Москве...» И пренебрежительно относятся к тому, что их
окружает. «Подумаешь, какое-то старье! Вот там, за рубежом, — это шедевры».
И поддерживается эта уверенность рассказами своих же туристов, которые охают
и ахают, вспоминая чужестранные красоты, а своего родного не знают и не
ценят. Да, именно так и зарождается непонимание своей исконной, национальной
культуры.
Я люблю сегодняшнюю Москву с ее новыми широкими проспектами, щедро залитыми
светом, с легкими мостами, взлетающими над рекой, с пестротой реклам, афиш
художественных выставок, концертов, спектаклей. Москва сейчас — один из
крупнейших мировых центров культуры.
Сегодняшняя Москва — стремительная, трудовая и праздничная — очень хороша. Но
нельзя не восхищаться и старой Москвой.
Жизнь народа, его судьба, даже, пожалуй, его настроение — то озорное, то
торжественное — отражается в названиях улиц и площадей. Маросейка, Лубянка,
Поварская, Охотный ряд, Ильинка, Девкин переулок, Кудринская площадь, или
Кудринка, как звал ее живший неподалеку Чехов.
Мы не можем, к сожалению, восстановить и сохранить все то, что напоминает
нам о славном прошлом нашей столицы.
Зарисовать, описать, сфотографировать — все это под силу любому, кто хочет
сохранить в памяти историю своего родного края. Не зная прошлого, нельзя
любить настоящее, думать о будущем.
И все начинается с детства.
№4
Чайковский проснулся рано и несколько минут не двигался, прислушиваясь к
перезвону лесных жаворонков. Даже не глядя в окно, он знал, что в лесу
лежат росистые тени.
На соседней сосне куковала кукушка. Он встал,
подошел к окну.
Дом стоял на пригорке. Леса уходили вниз, в веселую даль, где лежало среди
зарослей озеро. Там у композитора было любимое место — оно называлось Рудым
Яром.
Сама дорога к Яру всегда вызывала волнение. Бывало, зимой, в сырой гостинице
в Риме, он просыпался среди ночи и начинал шаг за шагом вспоминать эту
дорогу: сначала по просеке, где около пней цветет розовый иван-чай, потом
березовым грибным мелколесьем, потом через поломанный мост над заросшей
речкой и — вверх, в корабельный бор.
Он вспоминал этот путь, и у него тяжело билось сердце. Это место казалось ему
наилучшим выражением русской природы. Он знал, что сегодня, побывав там,
вернется — и давно живущая где-то внутри любимая тема о лирической силе этой
лесной стороны перельется через край и хлынет потоками
звуков.
Так и случилось. Он долго простоял на обрыве Рудого Яра. С зарослей липы и
бересклета капала роса. Столько сырого блеска было вокруг, что он невольно
прищурил глаза.
Но больше всего в этот день Чайковского поразил свет. Он вглядывался в него,
видел все новые пласты света, падавшие на знакомые леса. Как только он раньше
не замечал этого?
С неба свет лился прямыми потоками, и под этим светом особенно выпуклыми и
кудрявыми казались вершины леса, видного сверху, с обрыва.
На опушку падали косые лучи, и ближайшие стволы сосен были того мягкого
золотистого оттенка, какой бывает у тонкой сосновой дощечки, освещенной
сзади свечой. И с необыкновенной в то утро зоркостью он заметил, что сосновые
стволы тоже отбрасывают свет на подлесок и на траву — очень слабый, но
такого же золотистого, розоватого тона.
И наконец, он увидел сегодня, как заросли ив и ольхи над озером были освещены
снизу голубоватым отблеском воды.
Знакомый край был весь обласкан светом, просвечен им до последней травинки.
Разнообразие и сила освещения вызвали у Чайковского то состояние, когда
кажется, что вот-вот случится что-то необыкновенное, похожее на чудо. Он
испытывал это состояние и раньше. Его нельзя было терять. Надо было тотчас
возвращаться домой, садиться за рояль. Чайковский быстро пошел к дому.
Дома он приказал слуге никого к себе не пускать, прошел в маленький зал,
запер дребезжащую дверь и сел к роялю.
Он играл. Он добивался ясности мелодии — такой, чтобы она была понятна и
мила- и Фене, и даже старому Василию, ворчливому леснику из соседней
помещичьей усадьбы.
Он играл, не зная, что Феня принесла ему земляники, сидит на крыльце, крепко
сжимает загорелыми пальцами концы белого головного платка и, приоткрыв рот,
слушает. А потом приплелся Василий, сел рядом с Феней.
— Играет? — спросил Василий. — Прекратить, говоришь, нельзя?
— Никак! — ответил слуга и усмехнулся на необразованность лесника. — Он
музыку сочиняет. Это, Василий Ефимович, святое дело.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|