Рефераты

Шпора: Шпора с изложениями

вылили масло, и в это черное зеркало смотрелись с обрыва задумчивые ели,

тонкие березки, тронутые желтизной. Рабочие отло­жили карты, а женщины

перестали есть. Несколько минут стояла тишина. Только катер постреливал

глушителем да за кормой вскипала пена.

Вскоре мы вышли на самую середину реки, и, когда за изгибом показался хуторок

с убегающей в поле дорогой, женщина склонила голову набок и запела тихо:

Куда бежишь, тропинка милая,

Куда зовешь, куда ведешь...

Поварихи тоже стали глядеть на дорогу и, пока женщина делала паузу, как бы

забыв что-то, повто­рили первые слова песни, а потом уж все вместе лад­но и

согласно закончили:

Кого ждала, кого любила я,

Уж не воротишь, не вернешь...

Они некоторое время молчали, не отрывая серьез­ных лиц от берега, и,

вздохнув, поправив платочки, продолжали петь, смотря друг на друга и как бы

чув­ствуя родство душ.

А мужчины, сдвинув брови и поджав губы, тоже уставились на хуторок, и кое-кто

из них невольно подтягивал, не зная слов или стесняясь петь в голос. И целый

час все вместе пели они эту песню, по несколько раз повторяя одни и те же

строчки, а баржа катила себе вниз по Ветлуге, по лесной дикой реке. Я смотрел

на них, вдохновленных, и думал о том, что вот все они разные, а сейчас вдруг

как бы одинаковыми стали, что-то заставило их сблизиться, забыться,

почувствовать вечную красоту. Еще подумал я и о том, что красота, видно,

живет в сердце каждого человека и очень важно суметь разбудить ее, не дать ей

умереть, не проснувшись.

№30 Легенда о Коломне

Кто создает легенды? Ответ известен — народ. Ко­нечно, легенду создает какое-

то определенное лицо, а при передаче от одного лица другому она обрастает

новыми подробностями, новыми поворотами сюже­та, меняется внимание к

отдельным ее моментам. Народ совершенствует ее, завершает как художест­венное

произведение. Удачная, интересная легенда никогда не имеет определенного

автора. И все же из­вестны случаи, когда легенду создает определенное лицо.

Одну из таких легенд создал известный русский писатель и историк Н. М.

Карамзин. Он очень любил путешествовать и из каждого путешествия писал

друзьям письма. Так, в результате путешествия по Европе появилось его

интересное сочинение «Пись­ма русского путешественника».

Осенью 1803 г. Карамзин путешествовал по Под­московью и свои впечатления, как

обычно, излагал в форме писем. В дождливый сентябрьский день приехал он в

Коломну. Карамзин многое знал об ис­тории этих мест и даже о происхождении

некоторых

названий. Он знал, что происхождение и значение названия Коломна не выяснено,

и решил сочинить легенду, которую и изложил в письме из Коломны. «Желаете ли

знать, — писал он, — когда и кем постро­ен сей город? Никто вам этого не

скажет. Летописи в первый раз упоминают об нем в конце XII века».

Затем он пишет, что поскольку неизвестно, кто ос­новал этот город, то

название его «для забавы можно произвести от славной итальянской фамилии

Колон­на». Известно, что папа Вонифатий VIII преследовал всех представителей

рода Колонна, которые искали убежища в разных странах. Это факт достоверный.

Карамзин пишет, что один из представителей этого рода, возможно, бежал в

Россию, получил у великих русских князей землю при впадении Москвы-реки в

Оку, основал город и назвал его своим именем — Колонна.

Шутка Карамзина попала на страницы журнала «Вестник Европы» и обсуждалась там

серьезными литераторами как вполне реальная версия. При этом никому не

приходило в голову, что в истории неиз­вестен факт приезда из Италии в Москву

никакого Колонны. Правда, русская история к тому времени была изучена

недостаточно. Особенно горячо эта легенда была воспринята в самой Коломне.

Кто-то переложил ее на летописный стиль, она перепи­сывалась как отрывок из

некоего летописца и закан­чивалась так: «Коломна сей город, некоторых

лето­писцев по уверению, построен вышедшим из Италии знатным человеком,

нарицаемым Карлом Колонною, около 1147 г.».

Эта легенда, красиво написанная, висела в рамке почти в каждом купеческом

доме, на почетном мес­те. Шутка Карамзина сделала свое дело, и изображе­ние

колонны было включено в герб города Коломны, учрежденный тогда же.

Есть научные гипотезы и версии о происхождении и значении этого названия.

Таких версий несколько. Наиболее убедительной, хотя и не окончательной, можно

считать такую. Название Коломна восходит к финскому слову. До прихода славян

на этой тер­ритории проживали финские племена, они-то, веро­ятно, и оставили

это название. Оно значит «поселе­ние около кладбища». Географических

объектов, имеющих названия с таким корнем, довольно много, и почти все они

расположены к северо-западу от Москвы: озеро Коломно и село Коломна (в

Твер­ской области), болото Коломенское, неоднократно река Коломенка и др.

№31 Красота в обыденном

«Натюрморт» — французское слово и значит буквально «мертвая природа». В

натюрмортах изо­бражают не только неодушевленные предметы, но также фрукты,

цветы, рыбу или дичь.

На небольшом круглом столе, на белой скатерти, в беспорядке стоит посуда. Как

будто только что здесь кто-то завтракал. Вот лежит, тускло поблески­вая

серебром, бокал, в другом, стеклянном, — недо­питое вино. На серебряной

тарелке пирог. У него отломлена хрустящая корочка, и мы видим начинку —

варенье. Картина так и называется: «Завтрак с еже­вичным пирогом». Ее написал

голландский худож­ник В. Геда, живший в XVII веке.

Голландия в ту пору была самым передовым и бо­гатым государством. После

буржуазной революции

XVI века народ освободился от власти феодалов и церкви. Окончилась победой и

долгая война с ис­панскими захватчиками. Мужественный, трудолюби­вый

голландский народ вернулся к мирной жизни. И тогда люди особенно остро

почувствовали, как хороша природа, как мила им их простая жизнь. И художники

стали рисовать то, что было понятно и близко всем: тихие поля и море, уютные

комнаты со старинной мебелью, семейные сценки.

Это было время расцвета голландской живописи. Все увлекались искусством, все

покупали картины. Художники даже иногда платили своими картина­ми и хозяйке

за комнату, и портному за костюм.

С особой любовью голландские художники писа­ли натюрморты. «Завтрак с

цыпленком», «Завтрак с ветчиной и персиками», «Завтрак с омарами» — вот их

излюбленные темы.

Они любили серые тона, особенно для фона, но за­то каким золотом отливают на

этом фоне лимоны! Как хороши сочные персики с бархатистым пушком или селедка,

вся сверкающая перламутром! Какими тугими складками падает накрахмаленная

белая скатерть из знаменитого голландского полотна!

Голландские художники очень умело пользова­лись светотенью и тончайшими

переходами цвета, и потому так объемны стеклянные бокалы, в кото­рых

поблескивает налитое вино. А как хорошо они изображали металлический блеск

посуды и мато­вость глиняных кувшинов! Художники увидели воз­вышенную красоту

в самых простых, обыденных вещах. Они передали не только красоту вещей, но и

свое восхищение ими.

Все эти предметы, изображенные на полотнах, по­могают увидеть как бы кусочек

жизни того времени:

посуду, которой тогда пользовались, обстановку ком­нат, обычаи и привычки.

Эти натюрморты были небольшими по размеру, и художников, писавших их, потом

назвали «малые голландцы».

Они-то и являются родоначальниками натюр­морта.

Большую любовь к земле, к ее чудесным плодам можно видеть в натюрмортах

русского художника Петра Петровича Кончаловского. Он с детства с ув­лечением

рисовал овощи, плоды и цветы. И эта страсть осталась у него на всю жизнь.

П. П. Кончаловский говорил своим ученикам: «Цветок нельзя писать «так себе»,

простыми мазоч­ками, его надо изучать так же глубоко, как и все дру­гое.

Цветы — великие учителя художников: чтобы постигнуть и разобрать строение

розы, надо поло­жить не меньше труда, чем при изучении человеческого лица».

№32 И прахом своим

В густом тонкоствольном осиннике я увидел се­рый в два обхвата пень. Пень

этот сторожили вывод­ки опят с рябоватыми шершавыми шляпками. На срезе пня

мягкою шапкою лежал линялый мох, украшенный тремя или четырьмя кисточками

брус­ники. И здесь же ютились хиленькие всходы елочек. У них было всего по

две-три лапки и мелкая, но очень колючая хвоя. А на кончиках лапок все-таки

побле­скивали росинки смолы и виднелись пупырышки завязей будущих лапок.

Однако завязи были так малы и сами елочки так слабосильны, что им уже и не

справиться было с трудной борьбой за жизнь и про­должать рост.

Тот, кто не растет, умирает! — таков закон жиз­ни. Этим елочкам предстояло

умереть, едва-едва на­родившись. Здесь можно было прорасти. Но нельзя выжить.

Я сел возле пенька и заметил, что одна из елочек заметно отличается от

остальных, она стояла бодро и осанисто посреди пня. В заметно потемневшей

хвое, в тоненьком смолистом стволике, в бойко взъеро­шенной вершинке

чувствовались какая-то уверен­ность и вроде бы даже вызов.

Я запустил пальцы под волглую шапку мха, при­поднял ее и улыбнулся: «Вот оно

в чем дело!»

Эта елочка ловко устроилась на пеньке. Она вее­ром развернула липкие ниточки

корешков, а глав­ный корешок белым шильцем впился в середину пня. Мелкие

корешки сосали влагу из мха, и потому он был такой линялый, а корешок

центровой ввин­чивался в пень, добывая пропитание.

Елочка долго и трудно будет сверлить пень кореш­ком, пока доберется до земли.

Еще несколько лет она будет в деревянной рубашке пня, расти из самого сердца

того, кто, возможно, был ее родителем и кто даже после смерти своей хранил и

вскармливал дитя.

И когда от пня останется лишь одна труха и со­трутся следы его с земли, там,

в глубине, еще долго будут преть корни родительницы-ели, отдавая моло­дому

деревцу последние соки, сберегая для него капельки влаги, упавшие с травинок

и листьев зем­ляники, согревая его в стужу остатным теплым дыханием прошедшей

жизни.

Когда мне становится невыносимо больно от вос­поминаний, а они не покидают,

да и никогда, навер­ное, не покинут тех, кто прошел войну, когда снова и

снова передо мной встают те, кто пал на поле боя, а ведь были среди них

ребята, которые не успели еще и жизни-то как следует увидеть, ни полюбить, ни

насладиться радостями мирскими и даже досыта поесть, — я думаю о елочке,

которая растет в лесу на пне.

№33 Любовь, уважение, знание

Как относиться к историческому и культурному наследию своей страны? Всякий

ответит, что достав­шееся нам наследство надо оберегать. Но жизненный опыт

пробуждает в памяти иные, грустные, а порой и горестные картины.

Довелось мне как-то побывать на Бородинском поле вместе с замечательным

человеком — реставра­тором Николаем Ивановичем Ивановым. Он уже и позабыл,

когда уходил в отпуск: не может ни дня прожить без Бородинского поля!.. Мы с

Николаем Ивановичем обнажили головы перед памятниками, что были воздвигнуты

на Бородинском поле благо­дарными потомками.

И это здесь, на поле нашей славы, в 1932 году про­изошло невиданное поругание

народной святыни:

был взорван чугунный памятник на могиле Багра­тиона. Сделавшие это совершили

преступление про­тив самого благородного из чувств — признательно­сти герою,

защитнику национальной свободы Рос­сии, признательности русских брату-

грузину. А как расценить тех, кто примерно тогда же намалевал гигантскую

надпись на стене монастыря, построен­ного на месте гибели другого героя —

Тучкова: «Довольно хранить остатки рабского прошлого!»

Я родился и большую часть жизни прожил в Ле­нинграде. В своем архитектурном

облике город связан с именами Растрелли, Росси, Кваренги, Захарова,

Воронихина. По дороге с главного ленин­градского аэродрома стоял Путевой

дворец Растрел­ли. Замечательно: первое большое здание города несло печать

выдающегося таланта. Дворец был в очень плохом состоянии — стоял близко от

линии фронта, но наши бойцы сделали все, чтобы сохранить его. Прикоснись к

нему руки реставраторов — и ка­кой праздничной стала бы увертюра к

Ленинграду. Снесли! Снесли в конце шестидесятых годов. И ни­чего нет на этом

месте. Пусто там, где он стоял, пусто в душе, когда это место проезжаешь. И —

горько, потому что утрата любого памятника культуры невосстановима: они ведь

всегда индивидуальны, материальные приметы прошлого всегда связаны с

определенной эпохой, с конкретными мастерами.

«Запас» памятников культуры, «запас» культур­ной среды крайне ограничен в

мире, и он истощается со все прогрессирующей скоростью. На земле остает­ся

все меньше места для памятников культуры и не потому, что меньше становится

земли. Все дело в том, что к патриотизму слишком долго призывали, а его надо

воспитывать с самого раннего возраста.

Любовь к родному краю, к родной культуре, к род­ному селу или городу, к

родной речи начинается с малого — с любви к своей семье, к своему жилищу, к

своей школе. И еще — с уважения к таким же чувст­вам людей, которые тоже

любят свой дом, свою землю, свое — пусть и непонятное тебе — родное слово.

Вот эти важнейшие человеческие качества и по­может тебе открыть в своей душе

история: любовь, уважение, знание.

№34

Орфей любил юную Эвридику, и сила этой любви не имела себе равных. Однажды,

гуляя по лугу, Эвридика нечаянно наступила на змею. Вскрикну­ла Эвридика и

упала. Лицо девушки побледнело. Ясный лоб покрылся испариной, закатились

светлые очи.

На крик прибежал Орфей и увидел свою невесту. Ударил певец по струнам кифары,

но не открыла Эвридика глаз, не потянулась к нему, как прежде. Долго

оплакивал Орфей любимую. И решил он спус­титься в подземный мир, чтобы

вернуть Эвридику и соединиться с нею. Ничего Орфей не взял с собой, кроме

кифары и нераспустившейся веточки вербы.

Спустился он к берегам священного Стикса, за ко­торым лежал мир мертвых. Вот

и Харон. Но когда Орфей сделал шаг к ладье, то натолкнулся на весло,

поставленное поперек. Старый лодочник знал свое дело: «Царство мертвых не для

живых. Явишься, когда придет твое время!»

Рванул певец струны кифары, и над царством веч­ного безмолвия зазвучала песня

прекрасного верхне­го мира. Опустил Харон свое весло и, опершись на него,

прислушался к неведомым звукам. Не прекра­щая петь, вступил Орфей в ладью, и

вот .он уже на другом берегу. Навстречу песне бежали толпы теней, а за ними

гнался ужасный подземный пес Кербер. Услышав пение, Кербер замедлил свой бег

и замер, как земная собака по знаку охотника.

Вот и трон великих владык подземного мира Аида и Персефоны. Остановившись

перед ними, запел Орфей лучшую из своих песен — песню о любви. И пока пел,

веточка вербы, которую он принес, рас­пустилась. Из лопнувших почек

показались зеленые листочки. Как упоителен запах свежей зелени, не ве­дающей

смерти и тлена! Слезы навернулись на глаза Персефоны.

Замерла песня, и наступило глубокое молчание. И прозвучал в нем голос Аида:

— Что ты просишь, пришелец?

— Я пришел ради моей возлюбленной Эвридики, пребывающей в мире теней. Танат

(Смерть) похитил ее у меня на заре любви. Тебе ли не знать, что все мы сюда

придем. Вернется она под твою власть, и я яв­люсь вместе с нею. На время

прошу ее у тебя. Дай испытать Эвридике радость жизни.

— Пусть будет по-твоему, — молвил Аид. — Веди Эвридику в верхний мир. Она

пойдет за тобой, а ты за Гермесом. Только помни: оглянешься —дар будет отнят.

Привел Гермес тень Эвридики. Бросился к ней пе­вец, но бог, провожатый душ,

его остановил:

— Имей терпение!

И двинулись они в путь. Миновали царство Аида. Харон их взял на ладью, и вот

уже Стикс позади. Вверх поднималась крутая тропинка. Гермес шел впереди.

Орфей за ним. Уже забрезжил свет. Волне­ние охватило Орфея. Не отстала ли

Эвридика? Не ос­талась ли в царстве мертвых? Замедлил движение герой.

Прислушался. Но тени ходят беззвучно. До верхнего мира оставалось несколько

шагов, но не вы­держал Орфей и оглянулся. Он ничего не увидел, но уловил

легкое дуновение. Аид отнял свой дар. И сам Орфей был тому виной.

Снова к Стиксу спустился Орфей, надеясь вновь умолить подземных богов. Но

милость дается лишь один раз...

№35

Художнику, задумавшему историческую карти­ну, нужно хорошо знать эпоху, в

которую происхо­дило событие. Когда Суриков приступил к работе над «Боярыней

Морозовой», он прочитал много книг на эту тему, изучал памятники старины в

музеях, ходил по Москве и жадно всматривался в Кремль, в храм Василия

Блаженного. Он говорил: «Я на па­мятники, как на живых людей, смотрел, —

расспра­шивал их: «Вы видели, вы слышали, вы свидетели».

В создании картины очень много помогли худож­нику воспоминания детства.

Суриков родился в Си­бири, в городе Красноярске. Он был потомком сибир­ских

казаков, пришедших когда-то сюда с Дона под водительством Ермака. В детстве

мальчик слышал много старинных преданий и рассказов. Тогда же он впервые

услышал и историю боярыни Морозовой.

В то время в Сибири еще сохранились черты рус­ского быта XVI и XVII веков:

старинные обычаи, пес­ни, одежда. И эти черты художник воплотил в своей

картине.

А сколько Суриков работал над образом каждого героя своей картины!

Художник посещал молитвенные дома старооб­рядцев в селе Преображенском под

Москвой. «Там в Преображенском все меня знали. Даже старушки мне себя

рисовать позволяли и девушки-начетчицы. Нравилось им, что я казак и не курю».

Дольше всего искал Суриков образ самой боя­рыни.

Однажды у старообрядцев он увидел женщину, приехавшую с Урала. Ее лицо

поразило его — это бы­ло то, что он искал. Суриков написал этюд с нее за два

часа. Этюд — это небольшая по размеру картина, написанная красками. В нем

художник работает над какой-нибудь отдельной частью своей будущей кар­тины.

По первому этюду художник создал потом дру­гой, окончательный вариант,

который хранится в Третьяковской галерее. Он называется «Голова боярыни

Морозовой». Суровое лицо боярыни будто освещено внутренним огнем.

Без конца писал Суриков этюды зимы... «Все с на­туры писал: и сани, и дровни.

Мы на Долгоруковской жили... Там в переулке всегда были глубокие сугро­бы, и

ухабы, и розвальней много... Как снег глубо­кий выпадет, попросишь во дворе

на розвальнях про­ехать, чтобы снег развалило, а потом начнешь колею писать».

Так работал Василий Иванович Суриков. Он шу­тил над собой, говоря: «Если бы я

ад писал, то и сам бы в огне сидел и в огне позировать заставлял».

Кроме того, большое значение в работе художни­ка имеют накопленный опыт,

различные воспоми­нания, или, как часто говорят, ассоциации. И чем больше

впечатлений и наблюдений откладывается в душе и памяти художника, тем ярче и

глубже его искусство. Когда художник работает над картиной, то эти ассоциации

вдруг возникают, иногда совсем неожиданно для него.

Суриков в «Боярыне Морозовой» долго искал со­четания черного цвета платья

Морозовой и белого снега.

В поисках этого цветового решения он вспомнил, как сильно поразил его когда-

то контраст — черная ворона на ослепительно белом снегу.

Перспектива и композиция позволили художни­ку «построить» и уместить на

полотне все, что он хотел изобразить, а светотень и колорит помогли передать

бесконечно разнообразный и живой мир.

№36

Саврасову хотелось работать, писать новые этюды, новые картины. После

некоторых размышлений он решил поехать в какую-нибудь деревеньку на севере

Костромской губернии. Он быстро собрался, отобрал масляные краски, приготовил

этюдник и отправил­ся в санях по почтовому тракту.

Вдосталь наезженная дорога темнела среди по­крытых снегом полей. Снежный

покров был сероват, похож на грубый домотканый холст. Уныло-однооб­разными

казались эти поля и эта дорога, вся в рыхлом, грязноватом снегу. Но зато как

легко и свободно ды­шалось весенним воздухом! Пахло тающим снегом, землей.

Пегая кобыла тащила сани по почтовому тракту среди еще по-зимнему печальных

полей.

Извозчик, тощий мужичок с редкой, похожей на куриный пух бородой,

поинтересовался:

— Что, барин, по служебной надобности едешь? Или в гости, проведать кого?

— Я художник, — ответил Алексей Кондрать-евич, — еду писать картины...

— А что на них будет, на этих картинах-то?

— Да вот весну хочу показать: как снег тает, как птицы гнезда вьют, как небо

становится будто синь­ка...

— А для чего, барин? Это нам и так известно. При­выкли... Хоть и весна, ну и

что ж... Обычное дело. За весной — лето... Ты лучше бы что-нибудь похле­ще,

позаковыристей нарисовал, чтобы удивление взяло... Что-нибудь такое

необыкновенное... Вот тогда другой разговор...

Алексей Кондратьевич остановился в селе Молви-тине. Довольно большое село со

старинной церковью на окраине. Глухомань порядочная. Говорят, Иван Сусанин

родом из здешних мест. Село как село, сколько таких в России! Потемневшие от

времени из­бы, крестьянские дворы. С крыш свисают длинные сосульки. Деревья с

мокрыми стволами. Кажется, все отсырело: деревья, бревна изб, заборы. Слышно,

как где-то кричат птицы, должно быть грачи. Им пора прилететь. Уже прошел

день Герасима-грачевника, когда они обычно появляются.

Да, вот их сколько на березах, возле церкви, на краю села. Они сидят, слегка

покачиваясь, на тон­ких ветках, устроились в черных крупных гнездах, летают

над землей и ходят неторопливо, с достоинст­вом по осевшему снегу.

Эти березы, молодые еще, но неказистые, некра­сивые, искривленные, голые,

стоят в снегу, отбра­сывая на него узкие тени, и в лужах, заполнен­ных

снежным крошевом. Они у низенького забора, за которым на церковном участке

видны какие-то строения, дома и сараи, и над ними возвышается цер­ковь и

колокольня. Село здесь кончалось, и уходили вдаль ровные серые поля с темными

прогалинами обнажившейся земли.

Церковь Воскресения была построена в конце XVIII века. Колокольня со

встроенными кокошника­ми у основания остроконечного шатра. Белый храм с пятью

небольшими куполами.

Саврасов пришел сюда, на окраину села Молвитина, чтобы посмотреть вблизи на

старую цер­ковь. Пришел и остался надолго. То ощущение вес­ны, которым он жил

все эти дни, когда ехал в санях по оттаявшей дороге, вдыхая пьянящий

мартовский воздух, здесь, у околицы обычного, неприметного русского села,

приобрело особую остроту и силу. Он увидел здесь то, чего ждал, что смутно

надеял­ся увидеть. Ради этого он проехал столько верст.

№37 Чтобы боль каждого...

В глубине Грузии есть местечко Гелати. Здесь курятся сизой растительностью

склоны гор и по белым развалинам старой академии, в которой, по преданию,

учился гениальный певец этой земли Шота Руставели, ползут и переплетаются

бечевки мелколистного растения с могильно-черными ягода­ми, которые даже

птицы не клюют.

Здесь же стоит тихий и древний собор с потуск­невшим от времени крестом на

маковице. Собор, воздвигнутый еще Давидом-строителем в далекие и

непостижимые, как небесное пространство, вре­мена.

Все замерло и остановилось в Гелати. Работает лишь время, оставляя свои

невеселые меты на творе­ниях рук человеческих.

Вот дарница — огромное деревянное дупло, куда правоверные, приходившие

поклониться богу и па­мяти зодчих, складывали дары свои: хлебы, фрук­ты,

кусочек сушеного мяса или козьего сыра.

В чистом и высоком небе качался купол собора с крестом, а неподалеку совсем

по-российски, безза­ботно пел жаворонок, трещали кузнечики в бурьяне да

заливались синицы в одичалом лесу.

Медленно и тихо ступил я в собор. Он был темен от копоти. С высокого купола

по стенам собора ска­тывались тяжелые серые потеки. В разрывах черной копоти,

в извилинах нержавеющих потеков видне­лись клочки фресок. И то проступал

скорбный глаз пресвятой матери-богородицы, то окровавленная нога распятого

спасителя, то лоскут святой одежды, поражающий чистотою красок.

Мне объяснили: по дикому обычаю завоеватели-монголы в каждой православной

церкви устраивали конюшни и разводили костры. Но царь Давид ста­вил собор на

века, и меж кровлей купола по его веле­нию была налита прослойка свинца. От

монгольских костров свинец расплавился, и потоки его обруши­лись на головы

чужеземных завоевателей. Они бежа­ли из Гелати в панике, считая, что их

карающим дождем облил православный бог.

Грузины сохраняют собор в том виде, каким по­кинули его ужаснувшиеся

завоеватели.

Печально сердце гелатского собора, хмур и обвет­рен лик его, вечна и скорбна

тишина в нем. Память темным и холодным крылом опахивает здесь челове­ческое

сердце.

Совсем уж тихо, с опущенной головой покинул я оскверненный, но не убитый храм

и теперь только заметил у входа в собор массивную гранитную пли­ту, уже

сношенную ногами людей.

На белой, грубо тесанной плите вязь причудливой грузинской письменности. Иные

буквы и слова уже стерты ступнями человеческими.

Но грузины наизусть знают надпись над прахом Давида-строителя и охотно

переводят ее, не забывая упомянуть при этом, что грузинский царь на сколь­ко-

то сантиметров выше Петра Великого, и потому так огромна плита на могиле его.

На плите остался завет творца: «Пусть каждый, входящий в этот храм, наступит

на сердце мое, что­бы слышал я боль его...»

Все вокруг приглушило дыхание, вслушиваясь в мудрую печаль нетленных слов.

№38

Это рассказ о потомке шотландских королей, рос­сийском графе Якове Вилимовиче

Брюсе (1670— 1735).

18 февраля 1721 года один из ближайших спод­вижников Петра I, герой Полтавы,

Яков Вилимович Брюс стал графом Российской империи.

Девиз Брюса был столь же оригинален, как и он сам. Брюс избрал себе девизом

одно лишь слово: «Были». Почему? Да потому, что он был не только генерал и

администратор, более всего он прославился как чернокнижник и звездочет,

колдун и маг и с высот своих великих знаний видел, что жизнь человека не

более чем миг. Его почитали чем-то вроде россий­ского доктора Фауста и

говорили, что он столь учен потому, что давно уже продал душу дьяволу.

О Брюсе говорили: «Ты вот возьми, насыпь на стол гороха и спроси его, Брюса,

сколько? А он взглянет — и не обочтется ни одной горошиной. А спроси его,

сколько раз повернется колесо, когда поедешь от Тешевич до Киева? Он тебе и

это скажет. Да что! Он на небо взглянет и тут же скажет, сколько есть звезд

на небеси!..»

О Брюсе говорили: «Он знал все травы тайные, камни чудные и составы из них

разные делал, и даже живую воду...»

Брюса считали чародеем и волшебником, а на са­мом деле он был хорошо

образованным человеком, пытавшимся разгадать вечные тайны мироздания —

феномен жизни и смерти, причины возникновения мира, загадку бытия.

Брюс нигде не учился и всего добился самообра­зованием. К концу жизни он

изучил полдюжины язы­ков и перевел множество книг: сочинения знаменитого

Христиана Гюйгенса1 и «Фортификацию» Кугорна, трактаты по механике и многое

иное. Он составил словари: русско-голландский и голландско-русский, написал

первый русский учебник по геометрии и со­ставил, как утверждали, знаменитый

«Брюсов ка­лендарь», по которому можно было предсказывать погоду и события на

два десятилетия вперед.

Брюс составил одну из лучших географических карт России и один из первых

астрономических атласов.

Своей славе мага и чародея Брюс обязан тому, что во все свои странствия и

походы он брал подзорную трубу и ночами подолгу глядел на звезды. А когда в

1701 году в Москве, в Сухаревой башне, была от­крыта Навигационная школа, то

на крыше башни в светлые лунные ночи можно было часто видеть тем­ный силуэт

человека, глядящего в небо. Брюс стал и первым начальником Артиллерийской

школы, созданной в том же 1701 году и размещенной в Суха­ревой башне.

А Брюс не был ни астрологом, ни алхимиком, ни чародеем. Он был ученым —

последователем Копер­ника и Ньютона. Он был военным, инженером и

ар­тиллеристом, чьи пушки разгромили артиллерию шведов под Полтавой. Он был

дипломатом, подпи­савшим Ништадтский мир, которым закончилась великая

Северная война, длившаяся 21 год и давшая России и выходы к морю, и такие

территории, какие не приносила ни одна из предшествующих победо­носных войн.

В 1726 году Брюс вышел в отставку в чине генерал-фельдмаршала и поселился в

имении Глинки под Мо­сквой, целиком посвятив себя ученым занятиям. Там он и

умер 19 апреля 1735 года.

№39 Видение

Густой утренний туман пал на озеро Кубенское. Не видать берегов, не видать

бела света. Как и когда поднялось солнце — я не заметил. Туманы отдали­лись к

берегам, озеро сделалось шире, лед на нем как будто плыл и качался.

И вдруг над этим движущимся, белым в отдале­нии и серым вблизи льдом я увидел

парящий в воз­духе храм. Он, как легкая, сделанная из папье-маше игрушка,

колыхался и подпрыгивал в солнечном мареве, а туманы покачивали его на волнах

своих.

Храм этот плыл навстречу мне, легкий, белый, сказочно прекрасный. Я отложил

удочку, заворо­женный.

За туманом острыми вершинами проступила щет­ка лесов. Уже и дальнюю заводскую

трубу сделалось видно, и крыши домишек. А храм все еще парил надо льдом,

опускаясь все ниже и ниже, и солнце играло в маковке его, и весь он был

озарен светом, и дымка светилась под ним.

Наконец храм опустился на лед, утвердился. Я молча указал на него, думая, что

мне пригрезилось, что я в самом деле заснул и мне явилось видение из тумана.

— Спас-камень, — коротко молвил товарищ мой.

И тогда я вспомнил, как говорили мне друзья о ка­ком-то Спас-камне. Но я

думал, что камень — он про­сто камень.

А тут Спас-камень — храм! Монастырь!

Не отрывая глаз от удочки, товарищ пробубнил мне историю этого дива. В честь

русского воина-кня­зя, боровшегося за объединение северных земель, был

воздвигнут этот памятник-монастырь. Предание гласит, что князь, спасавшийся

от врагов, начал то­нуть в тяжелых латах и пошел уже ко дну, как вдруг

почувствовал под ногами камень, который и спас его. И вот в честь этого

чудесного спасения на подводную гряду были навалены камни и земля с берега.

На лод­ках и по перекидному мосту, который каждую весну сворачивало

ломающимся на озере льдом, монахи натаскали целый остров и поставили на нем

мона­стырь. Расписывал его знаменитый Дионисий.

Однако уже в наше время, в начале тридцатых годов, в колхозах развернулось

строительство и по­требовался кирпич. Но монахи были отличными строителями, и

из кирпича сотворяли монолит. При­шлось взорвать монастырь. Рванули — и все

равно кирпича не взяли: получилась груда развалин, и только. Осталась от

монастыря одна колоколенка и жилое помещение, в котором нынче хоанятся сети и

укрываются от непогоды рыбаки...

Я смотрел на залитый солнцем храм. Озеро уже распеленалось совсем, туманы

поднялись высоко. Среди огромного, бесконечно переливающегося бли­ками озера

стоял на льду храм — белый, словно бы хрустальный, и все еще хотелось

ущипнуть себя, уве­риться, что все это не во сне, не миражное видение.

Дух захватывает, как подумаешь, каким был этот храм, пока не заложили под

него взрывчатку!

— Да, — говорит товарищ все так же угрюмо. — Такой был, что и словами не

перескажешь. Чудо, одним словом, чудо, созданное руками и умом чело­веческим.

Я смотрю и смотрю на Спас-камень, забыв про удочки, и про рыбу, и про все на

свете.

№40

Князь Александр Ярославич в 1239 году женился на Александре Брячиславовне,

дочери половецкого князя. Тотчас по окончании торжеств князь Алек­сандр с

новгородцами принялся за устройство погра­ничных укреплений, срубил на реке

Шелони город. Но нападение шведов все-таки едва не застало его врасплох.

Шведским войском командовал Биргер, отважный рыцарь и полководец, родственник

швед­ского короля. В войске, кроме шведов, были норвеж­цы и финны. Войдя на

кораблях в Неву, Биргер

послал в Новгород к Александру послов со словами:

«Если можешь, сопротивляйся мне, а то я уже здесь, пленяю твою землю».

Согласно новгородской лето­писи, Биргер был намерен «восприяти» Ладогу,

Нов­город и всю область Новгородскую.

Когда Александр услышал слова послов, у него разгорелось сердце, и он, войдя

в церковь Святой Со­фии, пал перед алтарем на колени и начал со слезами

молиться словами псалма: «Суди, Господи, обижаю­щих меня, побори борющих

меня. Возьми оружие и щит, поднимись мне на помощь». Окончив молитву, он

встал и поклонился архиепископу. Архиепископ Новгородский Спиридон

благословил его и отпустил. И князь вышел из церкви, утер слезы и начал

вооду­шевлять свою дружину, говоря: «Не в силе Бог, но в правде». Произнеся

это, он пошел на врагов с ма­лой дружиной, не дожидаясь сбора многой своей

си­лы. Летопись говорит, что едва пришла в Новгород весть, что к Ладоге идут

«свей», князь Александр, не помедлив нимало, с новгородцами и ладожанами

пошел на них. 15 июля 1240 года князь достиг вра­жеского лагеря. Согласно

Житию, русскому князю помогали в этом бою его святые «сродники»,

родст­венники, князья братья Борис и Глеб.

И была великая сеча с римлянами, как автор Жития называет шведов, и избил их

князь великое множество, и самому Биргеру он сделал отметину на лице своим

острым копьем.

В этом бою в полку Александра проявили себя шесть храбрецов, сражавшихся

вместе с ним муже­ственно и стойко. Один из них, по имени Гаврила Алексич,

въехал верхом на трап и достиг судна, но враги вбежали перед ним на корабль,

а затем, обернувшись, сбросили его с доски вместе с конем в воду. По Божией

милости он выбрался из Невы не­вредимым, и снова напал на шведов, и бился с

самим воеводой посреди их полка. Все это автор Жития сам слышал от господина

своего, князя Александра, и от иных людей, бывших в то время в той сече.

Рассказывали ему и о происшедшем тогда удиви­тельном чуде. На другой стороне

реки Ижоры, куда не было доступа воинам Александра, оказалось мно­го врагов,

избитых ангелом Божиим. Остатки врагов бежали, а трупы мертвых своих

побросали в корабли и потопили в море. Новгородцев и ладожан, пишет

летописец, погибло двадцать человек, а врагов бес­численное множество. Князь

Александр возвратил­ся в Новгород с победой, хваля и славя своего Твор­ца. За

эту битву он получил прозвание Невский.

№41

Когда Чичиков взглянул искоса на Собакевича, он ему на этот раз показался

весьма похожим на сред­ней величины медведя. Для довершения сходства фрак на

нем был совершенно медвежьего цвета, ру­кава длинны, панталоны длинны,

ступнями ступал он и вкривь и вкось и наступал беспрестанно на чу­жие ноги.

Цвет лица имел каленый, горячий, какой бывает на медном пятаке. Известно, что

есть много на свете таких лиц, над отделкою которых натура не­долго мудрила,

не употребляла никаких мелких ин­струментов, как-то: напильников, буравчиков

и про­чего, но просто рубила со своего плеча: хватила топо­ром раз — вышел

нос, хватила в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не

об­скобливши, пустила на свет, сказавши: «Живет!»

Такой же самый крепкий и на диво стаченный образ был у Собакевича: держал он

его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе и в силу такого непово­рота

редко глядел на того, с которым говорил, но все­гда или на угол печки, или на

дверь. Чичиков еще раз взглянул на него искоса, когда проходили они столовую:

медведь! совершенный медведь! Нужно же такое странное сближение: его даже

звали Михаилом Семеновичем. Зная привычку его наступать на ноги, он очень

осторожно передвигал своими и давал ему дорогу вперед. Хозяин, казалось, сам

чувствовал за собою этот грех и тот же час спросил: «Не побеспо­коил ли я

вас?» Но Чичиков поблагодарил, сказав, что еще не произошло никакого

беспокойства.

Вошед в гостиную, Собакевич показал на кресла, сказавши опять: «Прошу!» Садясь,

Чичиков взгля­нул на стены и на висевшие на них картины. На кар­тинах всё были

молодцы, всё греческие полководцы, гравированные во весь рост... Все эти герои

были с такими толстыми ляжками и неслыханными усами, что дрожь проходила по

телу. Между крепкими гре­ками, неизвестно каким образом и для чего, помес­тился

Багратион, тощий, худенький, с маленькими знаменами и пушками внизу и в самых

узеньких рамках. Потом опять следовала героиня греческая Бобелина, которой одна

нога казалась больше всего туловища тех щеголей, которые наполняют нынеш­ние

гостиные. Хозяин, будучи сам человек здоровый и крепкий, казалось, хотел, чтобы

и комнату его украшали тоже люди крепкие и здоровые. Возле Бобелины, у самого

окна, висела клетка, из которой глядел дрозд темного цвета с белыми крапинками,

очень похожий тоже на Собакевича. <...>

Почти в течение целых пяти минут <...> хранили молчание; раздавался только

стук, производимый носом дрозда о дерево деревянной клетки, на дне ко­торой

удил он хлебные зернышки. Чичиков еще раз окинул комнату, и все, что в ней ни

было, — все бы­ло прочно, неуклюже в высочайшей степени и имело какое-то

странное сходство с самим хозяином дома; в углу гостиной стояло пузатое

ореховое бюро на прене-лепых четырех ногах, совершенный медведь. Стол, кресла,

стулья — все было самого тяжелого и беспокойного свойства, — словом, каждый

предмет, каждый стул, казалось, говорил: «И я тоже Собаке-вич!» или: «И я тоже

очень похож на Собакевича!»

№42

Мало кто по-настоящему знал Рахманинова, — он сближался с трудом, открывался

немногим. В пер­вый момент он немного пугал, — слишком много бы­ло в нем

достоинства, слишком значительно, даже трагично, было его изможденное лицо с

глазами, полуприкрытыми тяжелыми веками. Но проходило некоторое время, и

становилось ясно, что суровая внешность совсем не соответствует его

внутренним, душевным переживаниям, что он внимателен к лю­дям, — не только

близким, не и чужим, готов им помочь. И делал это всегда незаметно, — о

многих добрых делах Рахманинова никто никогда не знал.

Да позволено мне будет нарушить слово, данное когда-то Сергею Васильевичу, и

рассказать один эпи­зод, который я обещал ему хранить в секрете.

Однажды в «Последних Новостях» я напечатал коротенькое воззвание, — просьбу

помочь молодой женщине, матери двух детей, попавшей в тяжелое положение. На

следующий день пришел от Рахма­нинова чек на 3000 франков, — это были большие

деньги по тогдашним парижским понятиям, они обеспечивали жизнь этой семьи на

несколько меся­цев. Сергей Васильевич не знал имени женщины, которой

помогает, и единственным условием он поставил мне, чтобы я об этом не сообщил

в газете, и чтобы никто, — в особенности нуждавшаяся жен­щина, — не узнали о

его помощи.

Он давал крупные пожертвования на инвалидов, на голодающих в России, посылал

старым друзьям в Москву и в Петербург множество посылок, устраи­вал ежегодный

концерт в Париже в пользу русских студентов, — об этом знали, не могли не

знать. И при этом Рахманинов, делавший всегда рекордные сборы, во всем мире

собиравший переполненные аудитории, страшно волновался и перед каждым

благотворительным концертом просил:

— Надо что-то в газете написать... А вдруг зал будет не полный?

— Что вы, Сергей Васильевич?

— Нет, все может быть, все может быть... Боль­шая конкуренция!

И этот человек, болезненно ненавидевший рекла­му и всякую шумиху вокруг

своего имени, скрывав­шийся от фотографов и журналистов, вдруг с какой-то

ребячьей жалостливостью однажды меня спросил:

— Может быть, нужно интервью напечатать? Как вы думаете?

Как-то, в начале 42 года, в самый разгар второй мировой войны, «Новое Русское

Слово» устроило кампанию по сбору пожертвований в пользу русских

военнопленных, тысячами умиравших в Германии с голоду.

Нужно было распропагандировать сбор, привлечь к нему крупные имена, и я

обратился к Рахманино­ву с просьбой написать несколько слов о том, что надо

помочь русским военнопленным. Чтобы Сергей Васильевич не боялся, что

обращение его может быть слишком коротким, я предложил напечатать его на

первом месте, в рамке.

У Рахманинова было большое чувство юмора, и письмо, которое он прислал мне в

ответ, носит печать благодушной иронии:

«Многоуважаемый Господин Седых!

Я должен отказаться от Вашего предложения: не люблю появляться в прессе,

далее если мое выступ­ление будет «в рамке, как подобает». Да и что можно

ответить на вопрос: «почему надо давать на русских пленных?» Это то же самое,

если спрашивать, поче­му надо питаться. Кстати, сообщаю, что мною толь­ко что

послано 200 посылок через Американский Красный Крест.

С уважением к Вам С. Рахманинов».

№43

Среди многих постыдных поступков, которые я совершил в жизни, более всех

Страницы: 1, 2, 3, 4, 5


© 2010 Рефераты