Рефераты

Шпора: Шпора с изложениями

Шпора: Шпора с изложениями

№1

Кони несут среди сугробов, опасности нет: в сто­рону не бросятся, все лес, и

снег им по брюхо — пра­вить не нужно. Скачем опять в гору извилистой тро­пой;

вдруг крутой поворот, и как будто неожиданно вломились с маху в притворенные

ворота при громе колокольчика. Не было силы остановить лошадей у крыльца,

протащили мимо и засели в снегу нерас­чищенного двора...

Я оглядываюсь: вижу на крыльце Пушкина, бо­сиком, в одной рубашке, с

поднятыми вверх руками. Не нужно говорить, что тогда во мне происходило.

Выскакиваю из саней, беру его в охапку и тащу в комнату. На дворе страшный

холод. Смотрим друг на друга, целуемся, молчим! Он забыл, что надобно

прикрыть наготу, я не думал об заиндевевшей шубе и шапке.

Было около восьми часов утра. Не знаю, что дела­лось. Прибежавшая старуха

застала нас в объятиях друг друга в том самом виде, как мы попали в дом:

один — почти голый, другой — весь забросанный снегом. Наконец, пробила слеза

— мы очнулись. Со­вестно стало перед этой женщиной, впрочем, она все поняла.

Не знаю, за кого приняла меня, только, ничего не спрашивая, бросилась

обнимать. Я тотчас догадался, что это добрая его няня, столько раз им

воспетая, — чуть не задушил ее в объятиях.

Все это происходило на маленьком пространстве. Комната Александра была возле

крыльца, с окном

на двор, через которое он увидел меня, услышал колокольчик. В этой небольшой

комнате помеща­лась кровать его с пологом, письменный стол, диван, шкаф с

книгами. Во всем поэтический беспоря­док, везде разбросаны исписанные листы

бумаги, всюду валялись обкусанные, обожженные кусочки перьев.

Я между тем приглядывался, где бы умыться... Кой-как все это тут же уладили,

копошась среди отрывистых вопросов: что? как? где? Наконец, по­маленьку

прибрались; мы уселись с трубками. Бесе­да пошла привольнее; многое надо было

рассказать, о многом расспросить друг друга!

Пушкин показался мне несколько серьезнее преж­него, сохраняя, однако ж, ту же

веселость. Он, как дитя, был рад нашему свиданию, несколько раз повторял, что

ему еще не верится, что мы вместе. Прежняя его живость во всем проявлялась в

каждом слове, в каждом воспоминании: им не было конца в неумолкаемой нашей

болтовне. Наружно он мало переменился, оброс только бакенбардами.

...Среди разговора внезапно он спросил меня: что о нем говорят в Петербурге и

в Москве? Я ему отве­тил, что читающая наша публика благодарит его за всякий

литературный подарок, что стихи его приобрели народность во всей России и,

наконец, что близкие и друзья помнят и любят его, желая искренно, чтобы

скорее кончилось его изгнание.

Он терпеливо выслушал меня и сказал, что не­сколько примирился в эти четыре

месяца с новым своим бытом, вначале очень для него тягостным; что тут хотя

невольно, но все-таки отдыхает от прежнего шума и волнения; с Музой живет в

ладу и трудится охотно и усердно.

№2

Я сидел один в полутемной комнате, погружен­ный в какую-то книгу, и не слышал

звонка в перед­ней. И вдруг, подняв глаза, увидел на пороге громад­нейшую

фигуру в распахнутой шубе и высокой боб­ровой шапке. Это был Ф. И. Шаляпин. Я

видел его лицо до сих пор только на страницах иллюстрирован­ных журналов. Он

заполнял собою все пространство распахнутой двери, а за ним где-то в

полумраке беле­ла пелеринка смущенной горничной.

— Алексей дома? — прогудел его хрипловатый с мороза голос.

Не дожидаясь ответа, он подошел ко мне, бесцере­монно заглянул в лежавшую

передо мной книгу. Сероватый рассеянный взгляд его скользнул по свет­лым

пуговицам моей студенческой тужурки.

— Филолог? Энтузиаст? По вихрам вижу! Я не нашелся, что сказать.

Величественным, мед­ленным шагом Шаляпин направился через всю об­ширную

комнату к двери библиотеки. Он шел, как идут на сцене знатные бояре, как

какой-нибудь старый князь Иван Хованский, окруженный почти­тельной челядью.

Ничто не нарушало спокойствия его внезапно окаменевшего лица. И тут откуда-то

из-за угла выскочила с оглушительным лаем Буська, коричневый бульдог,

любимица всей семьи. Она пришла в ярость, чувствуя запах медвежьей шубы, ее

янтарные прозрачные глаза вспыхнули колючей искрой собачьей ненависти, кожа

складками собра­лась на загривке, упругие ляжки напряглись перед решительным

прыжком.

— Ах, вот вы как? — опять прогудел Шаляпин, и все лицо его собралось в такие

же угрожающие бульдожьи складки. В какую-то долю секунды он очутился на

четвереньках и мелкими торопливыми шажками побежал навстречу Буське, волоча

по глад­кому паркету полы своей шубы. В эту минуту он обрел разительное

сходство с вылезшим из берлоги медведем — даже рявкнул приглушенно раза два-

три. Но что сделалось с несчастной собакой! Буська, взвыв от ужаса и

неожиданности, задом поползла под диван, царапая разъезжающимися лапами

скользкий пол. Шаляпин усмехнулся под нос и вновь выпрямился во весь

гигантский рост. Серьезно и мед­лительно, как за минуту до этого, он

продолжал свое боярское шествие. А в дверях кабинета стоял Горь­кий и,

сморщившись, давился от беззвучного смеха.

Шаляпин часто бывал в эти дни в кронверкской квартире, и я гораздо чаще

привык видеть его в до­машней обстановке, чем на сцене. В тот зимний сезон он

играл в театре Народного дома, тут же на Кронверкском, и часто после

спектакля заезжал ужинать к Горькому. Как ясно вижу я его за столом

священнодействующим над разными закусками и салатами! Он оживленно

рассказывает что-то, а сам в это время тянется к соуснику, угловато,

торжест­венно развернув ребром поставленную ладонь. И каж­дому ясно, что он

только что пел Олоферна1, — до того этот безотчетный для него самого жест

напоми­нает рельефные изображения властелинов Ассирии. Даже глаза Федора

Ивановича несколько сужены по-восточному. Временами он, забывшись, подносит

руку к несуществующей, завитой в смоляные колечки бороде. А сам рассказывает

что-нибудь о Нижегород­ской ярмарке, хвалит никому не ведомое испанское вино

или передает последний театральный анекдот.

№3

Не успел Чичиков осмотреться, как уже был схва­чен под руку губернатором,

который представил его тут же губернаторше. Приезжий гость и тут не уро­нил

себя: он сказал какой-то комплимент, весьма приличный для человека средних лет,

имеющего чин не слишком большой и не слишком малый. Когда установившиеся пары

танцующих притиснули всех к стене, он, заложивши руки назад, глядел на них

минуты две очень внимательно. Многие дамы были хорошо одеты и по моде, другие

оделись во что Бог послал в губернский город. Мужчины здесь, как и везде, были

двух родов: одни тоненькие, которые всё увивались около дам; некоторые из них

были такого рода, что с трудом можно было отличить их от петер­бургских, имели

так же весьма обдуманно и со вку­сом зачесанные бакенбарды или просто

благовидные, весьма гладко выбритые овалы лиц, так же небреж­но подседали к

дамам, так же говорили по-француз­ски и смешили дам так же, как и в Петербурге.

Дру­гой род мужчин составляли толстые или такие же, как Чичиков, то есть не так

чтобы слишком толстые, однако ж и не тонкие. Эти, напротив того, косились и

пятились от дам и посматривали только по сторо­нам, не расставлял ли где

губернаторский слуга зе­леного стола для виста. Лица у них были полные и

круглые, на иных даже были бородавки, кое-кто был и рябоват, волос они на

голове не носили ни хохла­ми, ни буклями, ни на манер «черт меня побери», как

говорят французы, — волосы у них были или низко подстрижены, или прилизаны, а

черты лица больше закругленные и крепкие. Это были почетные чиновники в городе.

Увы! толстые умеют лучше на этом свете обделывать дела свои, нежели тоненькие.

Тоненькие служат больше по особенным поручениям или только числятся и виляют

туда и сюда; их суще­ствование как-то слишком легко, воздушно и совсем

ненадежно. Толстые же никогда не занимают косвен­ных мест, а всё прямые, и уж

если сядут где, то ся­дут надежно и крепко, так что скорей место затре­щит и

угнется под ними, а уж они не слетят. Наруж­ного блеска они не любят; на них

фрак не так ловко скроен, как у тоненьких, зато в шкатулках благодать Божия. У

тоненького в три года не остается ни одной души, не заложенной в ломбард; у

толстого спокой­но, глядь — и явился где-нибудь в конце города дом, купленный

на имя жены, потом в другом конце дру­гой дом, потом близ города деревенька,

потом и село со всеми угодьями. Наконец толстый, послуживши Богу и государю,

заслуживши всеобщее уважение, оставляет службу, перебирается и делается

помещи­ком, славным русским барином, хлебосолом, и жи­вет, и хорошо живет. А

после него опять тоненькие наследники спускают, по русскому обычаю, на

курь­ерских все отцовское добро. Нельзя утаить, что поч­ти такого рода

размышления занимали Чичикова в то время, когда он рассматривал общество, и

след­ствием этого было то, что он наконец присоединился к толстым, где встретил

почти всё знакомые лица.

№5

За крайней избой нашей степной деревушки пропадала во ржи наша прежняя дорога

к городу. И у дороги, в хлебах, при начале уходившего к гори­зонту моря

колосьев, стояла белоствольная и разве­систая плакучая береза. Глубокие колеи

дороги зарастали травой с желтыми и белыми цветами, береза была искривлена

степным ветром, а под ее лег­кой сквозной сенью уже давным-давно возвышался

ветхий, серый голубец, — крест с треугольной тесо­вой кровелькой, под которой

хранилась от непогод суздальская икона Божией матери.

Шелковисто-зеленое, белоствольное дерево в золо­тых хлебах! Когда-то тот, кто

первый пришел на это место, поставил на своей десятине крест с кровель­кой,

призвал попа и освятил «Покров пресвятыя Богородицы». И с тех пор старая

икона дни и ночи охраняла старую степную дорогу, незримо прости­рая свое

благословение на трудовое крестьянское счастье. В детстве мы чувствовали

страх к серому кресту, никогда не решались заглянуть под его кро­вельку, —

одни ласточки смели залетать туда и даже вить там гнезда. Но и благоговение

чувствовали мы к нему, потому что слышали, как наши матери шептали в темные

осенние ночи:

— Пресвятая Богородица, защити нас покровом твоим!

Осень приходила к нам светлая и тихая, так мир­но и спокойно, что, казалось,

конца не будет ясным дням.

Она делала дали нежно-голубыми и глубокими, небо чистым и кротким. Тогда

можно было различить самый отдаленный курган в степи, на открытой и

просторной равнине желтого жнивья. Осень убирала и березу в золотой убор. А

береза радовалась и не за­мечала, как недолговечен этот убор, как листок за

листком осыпается он, пока, наконец, не оставалась вся раздетая на его

золотистом ковре. Очарованная осе­нью, она была счастлива и покорна и вся

сияла, оза­ренная из-под низу отсветом сухих листьев. А ра­дужные паутинки

тихо летали возле нее в блеске солнца, тихо садились на сухое, колкое

жнивье... И народ называл их красиво и нежно — «пряжей Богородицы».

Зато жутки были дни и ночи, когда осень сбрасы­вала с себя кроткую личину.

Беспощадно трепал тогда ветер обнаженные ветви березы! Избы стояли

нахохлившись, как куры в непогоду, туман в сумер­ки низко бежал по голым

равнинам, волчьи глаза светились ночью на задворках. Нечистая сила часто

скидывается ими, и было бы страшно в такие ночи, если бы за околицей деревни

не было старого голуб­ца. А с начала ноября и до апреля бури неустанно

заносили снегами и поля, и деревню, и березу по самый голубец. Бывало,

выглянешь из сеней в поле, а жесткая вьюга свистит под голубцом, дымится по

острым сугробам и со стоном проносится по равнине, заметая на бегу следы по

ухабистой дороге. Заблу­дившийся путник с надеждой крестился в такую по­ру,

завидев в дыму метели торчащий из сугробов крест, зная, что здесь бодрствует

над дикой снежной пустыней сама царица небесная, что охраняет она свою

деревню, свое мертвое до поры до времени поле.

№6

Близкий Петру человек Иван Иванович Неплюев рассказывал и такой случай.

В 1700 году Петр по дороге к Нарве заночевал в одном купеческом доме и там

увидел 17-летнего юношу редкой стати и красоты. Юноша очень понра­вился

Петру, и он упросил отца отпустить его с ним, обещая сделать его сына

счастливым, а со временем произвести и в офицеры гвардии.

Отец просил оставить сына дома, так как он был один-единственный, горячо

любимый и не было у купца никакого другого помощника в его деле.

Петр все же настоял на своем, и купеческий сын уехал с царем под Нарву. А под

Нарвой сын пропал, и, узнав о том, безутешный отец запустил дела и вко­нец

разорился.

И лишь через 11 лет, в 1711 году, узнал купец, что его сын попал в плен к

шведам и находится теперь в Стокгольме вместе со знатным пленником князем

Юрием Федоровичем Долгоруким.

Тогда отец написал царю Петру челобитную на полковника Преображенского полка

Петра Михай­лова, который забрал у него сына и обещал сделать его счастливым,

но слова своего не сдержал, и вме­сто того сын его не в гвардии, а в плену, и

из-за того он сам отстал от своего дела и понес большие убыт­ки. И он просил

царя велеть полковнику Петру Михайлову сына из плена выкупить, а ему

возмес­тить все убытки. А следует знать, что имя Петра Михайлова носил царь,

подобно псевдониму.

Составив такую челобитную, купец уехал в Петер­бург, отыскал там Петра на

Адмиралтейской верфи и передал бумагу ему в руки.

Петр бумагу прочитал и сказал старику купцу, что он сам челюбитные не

принимает, но так как дело необычное, то он учинит резолюцию —

«рассмот­реть», но после того пусть этим делом занимается Сенат. Причем имя

ответчика Петр вычеркнул, что­бы не мешать Сенату принять верное решение.

Сенат же постановил, что «челобитчик лишился сына по тому одному, что

положился на уверение от­ветчика сделать его сына счастливым, но который не

только не сдержал обещания своего, но, лишив отца сына, столько лет без вести

пропадавшего, был причи­ною всего его несчастия. А потому ответчик должен:

1) сына его, из полона выкупя, возвратить отцу;

2) все показанные истцом убытки возвратить же».

Петр обменял на солдата нескольких шведских офицеров, присвоил вернувшемуся

купеческому сы­ну офицерский чин и велел быть ему возле отца до самой смерти

старика, а после того вернуться в служ­бу.

№7

Личное мое знакомство с В. Г. Белинским нача­лось в Петербурге, летом 1843

года; но имя его стало мне известно гораздо раньше.

Я полюбил его искренно и глубоко; он благоволил ко мне.

Опишу его наружность. Известный литографиче­ский, едва ли не единственный

портрет его дает о нем понятие неверное. Срисовывая его черты, художник почел

за долг воспарить духом и украсить природу и потому придал всей голове какое-

то повелительно-вдохновенное выражение, какой-то военный, чуть не

генеральский поворот, неестественную позу, что во­все не соответствовало

действительности и нисколь­ко не согласовывалось с характером и обычаем

Белинского. Это был человек среднего роста, на пер­вый взгляд довольно

некрасивый и даже несклад­ный, худощавый, со впалой грудью и понурой

голо­вою. Одна лопатка заметно выдавалась больше дру­гой. Всякого, даже не

медика, немедленно поражали в нем все главные признаки чахотки, весь так

назы­ваемый habitus этой злой болезни. Притом же он почти постоянно кашлял.

Лицо он имел неболь­шое, бледно-красноватое, нос неправильный, как бы

приплюснутый, рот слегка искривленный, осо­бенно когда раскрывался, маленькие

частые зубы; густые белокурые волосы падали клоком на белый прекрасный, хоть

и низкий лоб. Я не видал глаз более прелестных, чем у Белинского. Голубые, с

зо­лотыми искорками в глубине зрачков, эти глаза, в обычное время

полузакрытые ресницами, расши­рялись и сверкали в минуты воодушевления; в

ми­нуты веселости взгляд их принимал пленительное выражение приветливой

доброты и беспечного счастья. Голос у Белинского был слаб, с хрипотою, но

приятен; говорил он с особенными ударениями и придыханиями, «упорствуя,

волнуясь и спеша».

Смеялся он от души, как ребенок. Он любил рас­хаживать по комнате, постукивая

пальцами краси­вых и маленьких рук по табакерке с русским таба­ком. Кто видел

его только на улице, когда в теплом картузе, старой енотовой шубенке и

стоптанных ка­лошах он торопливой и неровной походкой проби­рался вдоль стен

и с пугливой суровостью, свойствен­ной нервическим людям, озирался вокруг, —

тот не мог составить себе верного о нем понятия, и я до некоторой степени

понимаю восклицание одного провинциала, которому его указали: «Я только в

ле­су таких волков видывал, и то травленых!» Между чужими людьми, на улице,

Белинский легко робел и терялся. Дома он обыкновенно носил серый сюртук на

вате и держался вообще очень опрятно. Его выго­вор, манеры, телодвижения живо

напоминали его происхождение; вся его повадка была чисто русская, московская;

недаром в жилах его текла беспримес­ная кровь — принадлежность нашего

великорусско­го духовенства, столько веков недоступного влиянию иностранной

породы.

Белинский был, что у нас редко, действительно страстный и действительно

искренний человек, спо­собный к увлечению беззаветному, но исключитель­но

преданный правде, раздражительный, но не само­любивый, умевший любить и

ненавидеть бескорыст­но. Люди, которые, судя о нем наобум, приходили в

негодование от его «наглости», возмущались его «грубостью», писали на него

доносы, распространя­ли про него клеветы, — эти люди, вероятно, удиви­лись

бы, если б узнали, что у этого циника душа бы­ла целомудренная до

стыдливости, мягкая до неж­ности, честная до рыцарства...

№8 Исповедь

...Я вернулся в диванную, когда все собрались ту­да и духовник приготовился

читать молитву перед исповедью. Но как только посреди общего молчания

раздался выразительный, строгий голос монаха, чи­тавшего молитву, и особенно

когда произнес к нам

слова: «Откройте все ваши прегрешения без стыда, утайки и оправдания, и душа

ваша очистится пред Богом, а ежели утаите что-нибудь, большой грех будете

иметь», — ко мне возвратилось чувство бла­гоговейного трепета, которое я

испытывал утром при мысли о предстоящем таинстве. Я даже находил наслаждение

в сознании этого состояния и старался удержать его, останавливая все мысли,

которые мне приходили в голову, и усиливаясь чего-то бояться.

Первый прошел исповедоваться папа. Он очень долго пробыл в бабушкиной

комнате, и во все это вре­мя мы все молчали или шепотом переговаривались о

том, кто пойдет прежде. Наконец опять из двери послышался голос монаха,

читавшего молитву, и шаги папа. Дверь скрипнула, и он вышел оттуда, по своей

привычке покашливая, подергивая плечом и не глядя ни на кого из нас.

— Теперь ты ступай. Люба, да смотри все скажи. Ты ведь у меня большая

грешница, — весело сказал папа, щипнув ее за щеку.

Любочка побледнела и покраснела, вынула и опять спрятала записочку из фартука

и, опустив го­лову, как-то укоротив шею, как будто ожидая удара сверху,

прошла в дверь. Она пробыла там недолго, но, выходя оттуда, у нее плечи

подергивались от всхлипываний.

Наконец после Катеньки, которая, улыбаясь, вы­шла из двери, настал мой черед.

Я с тем же тупым страхом и желанием умышленно все больше и боль­ше возбуждать

в себе этот страх вошел в полуосве­щенную комнату. Духовник стоял перед

налоем и медленно обратил ко мне свое лицо.

Я пробыл не более пяти минут в бабушкиной ком­нате, но вышел оттуда

счастливым и, по моему то­гдашнему убеждению, совершенно чистым, нравствен­но

переродившимся и новым человеком. Несмотря на то, что меня неприятно поражала

вся старая обстановка жизни, те же комнаты, те же мебели, та же моя фигура

(мне бы хотелось, чтоб все внешнее изменилось так же, как, мне казалось, я

сам изме­нился внутренне), — несмотря на это, я пробыл в этом отрадном

настроении духа до самого того вре­мени, как лег в постель.

Я уже засыпал, перебирая воображением все гре­хи, от которых очистился, как

вдруг вспомнил один стыдный грех, который утаил на исповеди. Слова мо­литвы

перед исповедью вспомнились мне и не пере­ставая звучали у меня в ушах. Все

мое спокойствие мгновенно исчезло. «А ежели утаите, большой грех будете

иметь...» — слышалось мне беспрестанно, и я видел себя таким страшным

грешником, что не было для меня достойного наказания. Долго я воро­чался с

боку на бок, передумывая свое положение и с минуты на минуту ожидая божьего

наказания и даже внезапной смерти, — мысль, приводившая меня в неописанный

ужас. Но вдруг мне пришла счастливая мысль: чем свет идти или ехать в

монас­тырь к духовнику и снова исповедаться, — и я успо­коился.

№9 Деревянная сказка

Те, кто не бывал на Онеге, думают, что Кижи — это островок, случайно

затерявшийся среди водных просторов. Знающие люди рассказывают, что на озере

— ни много ни мало — 1650 островов! Глядя на

ели и березы, отраженные в воде, на солнце, крас­неющее в волнах, облака,

проплывающие словно не­весомые корабли, я вспоминал пейзажи Рериха,

Нестерова, Писахова. Последний посвятил свою жизнь Русскому Северу, был

живописцем и сказоч­ником.

Плывем час... третий. Когда вдали показалась ажурная башня Гарницкого маяка,

лодочник Саве­лий Васильевич сказал:

— В Кижи теперь многие ездят. Такой красоты, как у нас, нигде нет.

Зримым подтверждением его словам на солнце за­блестели золотистые главы

Кижского погоста.

Потом все было как во сне. Я прыгнул на глини­стый берег и бегом побежал на

встречу с деревянной сказкой, с чудом, что сотворили плотники-зодчие.

Солнце умывалось за неровной кромкой бора...

Что такое Кижи?

Две многоглавые церкви, отделенные одна от дру­гой колокольней. Все из

дерева. Двадцать две главы Преображенского собора.

Множество, множество куполов, покрытых леме­хами — резными пластинками из

осины, что, пере­ливаясь на солнце, кажутся золотыми. Над купола­ми вьются

чайки, и вместе с белокрылыми птицами все здание устремляется вверх, в

заоблачные выси.

Кто создал эту лесную и озерную сказку — Преоб­раженский храм?

Лодочник говорил просто и трогательно, его слова гармонировали с тихой

ласковостью заонежских да­лей:

— Долго плотники работали. Щепу возами во­зили. Это глазом легко смотреть.

Глаз-то он барин, а рука — работница. Главы были поставлены, и но­вехонькие

стены закрасовались, как молодицы на гулянке; подошел к озеру мастер по имени

Нестер. Плотники его окружили. Топор у Нестера был — загляденье. Во всем

Заонежье такого топора не было. Люди говорили, что топор-то у Нестера

закол­дованный. Что же он, мастер, сделал? Поцеловал топор и бросил в озеро.

Плотники зашумели, стали жалеть — можно ли такому орудию в воде пропа­дать? А

Нестер им в ответ: «Церковь поставили, какой не было, нет и больше не будет.

И топору моему теперь место на дне».

Преображенская церковь — памятник русской воинской славе. Построена она в

1714 году, когда в Северной войне боевое счастье стало служить вой­скам

Петра. Шведы постоянно опустошали озерный Русский Север. Избавление от

всегдашней угрозы было радостным событием.

Впечатление от Преображенской церкви усилива­ет и высота здания, достигающая

около 40 метров. Здесь нет фресок, простые бревенчатые стены созда­ют

ощущение домашнего покоя. Место фресок зани­мали иконы. Творения здешних

художников просто­народны, бесхитростны по композиции, голосисты по своим

краскам.

По соседству с колокольней — Покровская цер­ковь, опоясанная резным

деревянным кружевом. Солнце уже высоко стоит над островом. Меняется освещение

— меняются и Кижи. Мне трудно поки­дать этот сказочный мир.

Так что же такое Кижи?

Кижи — завещание потомкам, наказ любить свою страну.

Кижи — это бессмертная Древняя Русь, худо­жественное прошлое, живущее в

настоящем.

№10

Много есть озер на свете — больших и малых, глу­боких и мелких, суровых и

живописных, но ни одно из них не может сравниться с Байкалом, и нет друго­го

такого водоема в мире, который мог бы соперни­чать с ним столь широкой

известностью и громкой славой. И ни о каком другом озере не сложено так много

легенд и сказаний, песен и стихов, поэм и рассказов. В них звучит не только

большая любовь и почитание, но еще и нечто такое, что внушает уважение,

подчеркивает величие, присущее только Байкалу и резко выделяющее его из всех

озер земно­го шара.

О Байкале есть и древняя легенда, которую знает в тех краях и стар и млад.

Будто в давние времена там, где нынче плещутся воды Байкала и начинает свой

бег стремительная ре­ка Ангара, жил суровый богатырь по имени Байкал с

дочерью Ангарой, краше которой не было на свете.

Было у Байкала 336 сыновей. В черном теле дер­жал их старик. День и ночь

заставлял без устали тру­диться. И сыновья работали не покладая рук. Они

топили снега и ледники и гнали хрустальную воду из гор в огромную котловину.

То, что они добывали тяжким трудом, проматы­вала сестра Ангара. Она

растрачивала собранные бо­гатства на наряды и разные прихоти.

Однажды прослышала Ангара от странствующих певцов о жившем за горами юном

богатыре Енисее, о его красоте и силе и полюбила его. Но суровый старик

прочил ей иную судьбу, решив выдать замуж за старого богатого Иркута. Еще

строже стал он стеречь дочь, спрятал ее в хрустальный дворец на дне

под­водного царства. Безутешно тосковала Ангара, пла­кала в подводной

темнице, просила богов помочь.

Сжалились боги над пленницей, приказали ручь­ям и рекам размыть стены

хрустального дворца, освободить Ангару. Вырвалась девушка на волю и бросилась

бежать по узкому проходу в скалах.

Проснулся от шума Байкал, рассердился, бросил­ся в погоню. Но где ему,

старому, угнаться за моло­дой дочкой. Все дальше убегала Ангара от

разъярен­ного отца. Тогда старик схватил каменную глыбу и метнул в беглянку,

но не попал. Так и осталась с тех пор лежать эта глыба в месте выхода реки из

озера, и зовут ее люди Шаманским Камнем.

Разбушевавшийся старик все кидал и кидал вслед беглянке обломки скал. Но

чайки кричали каждый раз: «Обернись, Ангара, обернись!» И девушка ловко

уклонялась от смертоносных отцовских посланцев.

Прибежала Ангара к Енисею, обняла его, и потек­ли они вместе к Студеному морю.

Легенда переплетается с былью. 336 сыновей Байкала — это притоки озера,

большие и малые реки, собирающие свои воды с территории более 550 тысяч

квадратных километров, что примерно равно площади Франции.

Вытекает же из озера река Ангара — могучая, полноводная артерия, неустанно

обновляющая озер­ные воды. Ширина потока около километра. Это про нее говорят

буряты: «Разоряет дочка старика Байкала!»

№ 11 Тургеневский дуб

В Спасское-Лутовиново я приехал во второй поло­вине ноября. Мемориальный

музей был уже закрыт, в парке стало совершенно безлюдно и тихо. Даже мои шаги

бесшумны: под снежком — еще не примятая трава.

Вот здесь, значит, и жил Тургенев... Вот здесь...

Уцелели флигель, погреб, конюшня, сбруйная и каретный сарай, богадельня,

мавзолей Лутовинова, церковь, правда, без колокольни... Уцелело много старых

деревьев в парке. Уцелел и дуб Тургенева. Мне приятно снять с полки первое

издание писем Ивана Сергеевича и процитировать отрывок из его письма Я. П.

Полонскому1 от 30 мая 1882 года: «Ко­гда вы будете в Спасском, поклонитесь от

меня дому, саду» моему молодому дубу — родине поклонитесь, которую я уже,

вероятно, не увижу».

Хватает за сердце от этих слов» полных любви и грусти, от этого обращения к

дубу, так естественно ставшему образом далекой родины. Много раз я за­мечал:

человеку для выражения любви к самому ве­ликому и иеобъятному нужна всего

лишь точка при­ложения его чувств. Что-то небольшое» веществен­ное, очень

простое.

Через год Тургенева не станет, не раз в письмах своих он говорит о том, что

никогда уже больше не увидеть ему Спасского и, стало быть, своего молодо­го

дуба.

По мнению специалистов, возраст дерева 150— 160 лет. Для посадки Ванюша

Тургенев взял саже­нец-дичок лет десяти, быть может, своего одногодка. Под

мощной кроной дуба, вымахавшего к небу и во все стороны света, и любил сидеть

Иван Сергеевич.

Молчаливый друг Тургенева не раз был при смер­ти, и только искусство многих

специалистов спасло ему жизнь.

Тревогу забили в 1951 году.

«С северо-восточной стороны в основании ство­ла, — сказано в документе, — был

сильный ушиб... Вследствие этого « мокла кора »... Дерево плачем про­сило о

помощи».

«Плачем...», «просило...». Уж не одушевленное ли существо этот дуб?

Для осмотра заболевшего дерева приехал профес­сор К. С. Семенов. Он нашел,

что почва под дубом уплотнена и осела, корни обнажились... Тысячи

экскурсантов сочли непременным своим долгом постоять под дубом Тургенева — и

вот результат.

Дуб сейчас достигает 28—30 метров высоты. Окружность ствола пять метров. При

такой любви к нему и внимании он еще долго простоит, безмолв­ный друг

великого человека, воскрешая в памяти страницы его неспокойной жизни.

Из-за облаков иногда выглядывало солнце и грело неожиданно сильно для ноября,

под снежком — гус­тая мягкая трава.

Никого... Тишина... Первозданная свежесть и по­кой... Чистый снежок на вечно

живом дубе, осенен­ном величием человека.

Жизнь и произведения Тургенева изучали и будут тщательно изучать, и любители

прямых линий в био­графии классика не раз споткнутся, вынужденные объяснить

те или иные факты его жизни. Но чело­век, который посадил дерево, вырастил

его и видел в нем символ родины, всем понятен без объяснений.

№12

Я как безумный выскочил на крыльцо, прыгнул на своего Черкеса, которого

водили по двору, и пус­тился во весь дух по дороге в Пятигорск. Я беспощад­но

погонял измученного коня, который, храпя и весь в пене, мчал меня по

каменистой дороге.

Солнце уже спряталось в черной туче, отдыхав­шей на гребне западных гор; в

ущелье стало темно и сыро. Подкумок, пробираясь по камням, ревел глухо и

однообразно. Я скакал, задыхаясь от нетер­пенья. Мысль не застать уже ее в

Пятигорске молот­ком ударяла мне в сердце! — одну минуту, еще одну минуту

видеть ее, проститься, пожать ее руку... Я молился, проклинал, плакал,

смеялся... нет, ничто не выразит моего беспокойства, отчаяния!.. При

возможности потерять ее навеки Вера стала для меня дороже всего на свете,

дороже жизни, чести, счастья! Бог .знает, какие странные, какие бешеные

замыслы роились в голове моей... И между тем я все скакал, погоняя

беспощадно. И вот я стал замечать, что конь мой тяжелее дышит; он раза два уж

спотык­нулся на ровном месте... Оставалось пять верст до Ессентуков, казачьей

станицы, где я мог пересесть на другую лошадь.

Все было бы спасено, если б у моего коня достало сил еще на десять минут! Но

вдруг, поднимаясь из небольшого оврага, при выезде из гор, на крутом

по­вороте, он грянулся о землю. Я проворно соскочил, хочу поднять его, дергаю

за повод — напрасно; едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые его зубы;

через несколько минут он издох; я остался в степи один, потеряв последнюю

надежду. Попробовал идти пешком — ноги мои подкосились; изнуренный тревогами

дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и, как ребенок, заплакал.

И долго я лежал неподвижно, и плакал, горько, не стараясь удерживать слез и

рыданий; я думал, грудь моя разорвется; вся моя твердость, все мое

хладнокровие — исчезли, как дым. Душа обессиле­ла, рассудок замолк, и если б

в эту минуту кто-ни­будь меня увидел, он бы с презрением отвернулся.

Когда ночная роса и горный ветер освежили мою горящую голову и мысли пришли в

обычный поря­док, то я понял, что гнаться за погибшим счастием бесполезно и

безрассудно. Чего мне еще надобно? — ее видеть? — зачем? не все ли кончено

между нами? Один горький прощальный поцелуй не обогатит моих воспоминаний, а

после него нам только труд­нее будет расставаться.

Мне, однако, приятно, что я могу плакать! Впро­чем, может быть, этому

причиной расстроенные нер­вы, ночь, проведенная без сна, две минуты против

дула пистолета и пустой желудок.

Все к лучшему! это новое страдание, говоря воен­ным слогом, сделало во мне

счастливую диверсию. Плакать здорово; и потом, вероятно, если б я не

проехался верхом и не был принужден на обратном пути пройти пятнадцать верст,

то и эту ночь сон не сомкнул бы глаз моих.

№13

Поэты сравнивают храм Покрова на Нерли с па­русом, уносящимся вдаль по

безбрежным волнам времени. Иногда прославленную белокаменную церковь под

Владимиром уподобляют лучистой без­молвной звезде, уплывающей в бесконечность

миро­здания.

Благородные пропорции белого храма, отражаю­щегося свыше восьми веков в

водах, точно и естест­венно вписываются в окружающий пейзаж — луго­вое

среднерусское раздолье, где растут духмяные травы, лазоревые цветы и звучат

нескончаемые песни жаворонков.

Трудно сказать, когда Покровом на Нерли лучше всего любоваться. Недвижимый

белый камень уди­вительным и таинственным образом перекликается с временами

года.

На рассвете, когда над заречными муромскими ле­сами играют солнечные лучи, от

всплесков светоте­ни древние стены словно колеблются, светлея час от часу.

Храм возвышается среди волн, как белоснеж­ный лебедь. Текут речные потоки.

Дни и ночи, меся­цы и годы, столетия уносит река жизни. Сменяются поколения,

а лебедь-храм плывет и плывет среди не­оглядных просторов. Любуясь Покровом

на Нерли, думаешь об истории храма, о веках, что пронеслись над его

стенами...

Храм посвящается Покрову Богородицы, которая, по старинному поверью, держала

в руках плат — по­кров, защитив город от врагов.

Празднование Покрова стало на Руси одним из торжественных и любимых

крестьянских праздни­ков. Отмечаемый в пору, когда заканчиваются по­левые

работы, начинаются свадьбы. Покров был и праздником урожая. Кроме того, с

незапамятных языческих времен было распространено почитание Девы-Зари, что

расстилает по небу свою нетленную розовую фату, прогоняя всякое зло.

Очень хорош Покров на Нерли летом, когда коса­ри выходят на пойму, когда

замолкают кукушки и на зелени появляются солнечные подпалины. С вы­сокого

холма, где стоит храм, открываются луга, с травами и цветами, которые, как

ковер, ведут к храму. А в воде, подступающей к холму, отражается храм, как

сказочное видение. Храм плавает в подвод-.ной глубине.

Там, внизу, в подводном царстве, чуть заметно покачиваются вершины деревьев,

овевая, словно опахалами, белопенный храм.

Окончилось жаркое лето, и желтизной вспыхива­ют леса, по которым крадется

осень. Золотистые ли­стья покрывают холм возле Покрова. Печаль родных полей.

Столетиями перед храмом умирали цветы и травы, а звериные и человеческие

рельефы, строй­ный каменный пояс, порталы, украшенные резьбой, недвижимо

возвышаются над окрестностью.

Покров на Нерли надо увидеть во время дождя, когда огромная туча

останавливается, словно для того, чтобы полюбоваться храмом. Окрестные воды

делаются мутно-зелеными, а строение приобретает задумчивость, словно ожидает

кого-то. И с неба на землю опускается осенняя радуга, освещая силуэт храма,

делая его почти неосязаемым, нереальным, фантастическим.

Зима обволакивает бахромой деревья, кустарни­ки, и храм растворяется в

окружающей белизне. Зимние припорошенные деревья похожи на цвету­щие вишни.

Холодные своды храма по-прежнему полны жизни и чувства.

Храм построен в честь погибшего в лютой сечи семнадцатилетнего сына Андрея

Боголюбского, юно­го Изяслава, которого народное предание называет вишенкой,

срубленной в цвету. Убитый врагами юноша, возможно, и был похоронен на

нерлинском холме или в самом храме. Возвратившись из победо­носного похода

против волжских булгар, Андрей скорбел о сыне, и сам выбрал место для этого

храма.

№ 14

Хохлома — старинное село, затерявшееся в глу­ши дремучих заволжских лесов.

Вместе с его исто­рией уходит в далекое прошлое зарождение там известного на

весь мир искусства хохломской рос­писи.

Деревянная посуда с самых древних времен была у русского человека в большом

употреблении: ков­ши и скобкари в форме плывущей птицы, круглые братины,

обеденные миски, ложки разных форм и размеров найдены в археологических

раскопках еще Х—ХШ веков.

Но пользоваться неокрашенной деревянной посу­дой неудобно: она впитывает в

себя грязь. Заметили, что промаслившиеся стенки сосудов легче моются, посуда

дольше сохраняется. Тогда-то, вероятно, и возникла мысль покрывать посуду

олифой — варе­ным льняным маслом. Этот состав, применявшийся иконописцами для

предохранения живописи от вла­ги, был известен русским мастерам с давних пор.

Возможно, с техникой писания икон возникло и живописное искусство Хохломы.

Вместо дорогостоя­щего золота мастера Древней Руси закрашивали фон серебром.

Затем, после окончания живописных работ, покрывали поверхность посуды лаком и

про­гревали в печи. От высокой температуры пленка лака приобретала золотистый

оттенок и просвечи­вающее сквозь нее серебро тоже отливало золотом.

Росписью посуды занимались крестьяне, жившие в деревнях, расположенных вокруг

Хохломы.

Хохломские изделия расходились по всей России, вывозились в Азию и Европу.

Они привлекали своей оригинальной раскраской, прекрасной лакировкой, радовали

глаз праздничностью расцветки, красотой орнамента. Изделия были дешевы и

прочны.

Но для украшения посуды, которой пользовались ежедневно, серебро было слишком

дорого, и хохломские художники стали применять олово. Тонко рас­тертым

порошком олова они протирали поверхность предмета так, что деревянная посуда

приобретала вид металлической и блестела, как серебряная.

Прекрасным произведением искусства хохломских мастеров является братина.

Название ее расска­зывает о древнем обычае, когда наши далекие пред­ки,

связанные родственными узами, готовясь к ка­кому-нибудь важному делу,

собирались на общий пир — братчину, а в братине подносили к столу праздничный

напиток.

Удивителен наряд братины: на черном фоне напи­сан сказочно красивый цветок,

который горит ярким пламенем, и от этого ярче блестит золото на ободке и

шейке сосуда. Художник здесь воспроизвел, по-ви­димому, тот волшебный красный

цветок, который, по народным преданиям, приносил счастье, но уви­деть его

можно было только один раз в году — в ночь на Иванов день.

На хохломских изделиях изображен только рас­тительный орнамент: скромная и

изящная травка, гибкие, волнистые стебли с листьями, ягодки и цве­ты. На

одних вещах стебли цветков вытягиваются вверх, на других — завиваются и бегут

по кругу. В этих поэтических рисунках отразилась любовь русского человека к

природе.

Мягко светящиеся золотом, украшенные черно-красной травкой миски, блюда,

ложки, солонки стали любимой посудой деревенского люда и своим нарядом

вносили радость даже в самое бедное жилище.

№ 15

У каждого из нас была в детстве пора, когда мы зачитывались былинами,

русскими сказками и дух захватывало от описаний побед над двенадпатиглавыми

змеями и радостных пиров в честь богатырских подвигов в теремах, изукрашенных

так, что скатный жемчуг1 и красное золото меркли в сравнении с их красотой.

В сотнях сказок появляется лесная избушка на курьих ножках. Крикнет ей добрый

молодец: «Стань к лесу задом, ко мне передом!» — и затопчутся курьи ножки,

повернется изба в другую сторону.

Читаешь сказки и былины и задумываешься:

правда ли были на Руси такие избушки и многоцвет­ные терема или их создала

фантазия сказителя за­одно с «живой» водой, скатертью-самобранкой и Змеем

Горынычем?

Оказывается» были.

В Костромской области до наших дней дожила двухсотлетняя избушка «на курицах».

Вместо фундамента подпирают ее по четырем углам огромные еловые пни, вросшие

корнями в зем­лю. Пни эти с глянцевитыми гибкими корнями напоминают куриные

ножки. Еще одна «куриная нога» с торчащими «пальцами» придавливает кры­шу

избушки. Это охлупень — бревно с обрубленны­ми корнями, особенно

фантастически вырисовываю­щимися на северном послезакатном небе. Правда,

редко теперь встретишь такую избу, а скоро их, быть может, совсем не

останется. Разве что в музее подивишься черному от дождя и солнца могучему

охлупню, спиленному с крыши.

Не выдумки сказителя и терема, стены которых горят жаркими цветами, оплетены

узорами из небы­валых растений. До сих пор поражает звонкая красота избяных

росписей — настоящих оживших былин и сказок — в Архангельской области. Это

великая художественная культура, покоящаяся на древнейших традициях.

Страницы: 1, 2, 3, 4, 5


© 2010 Рефераты