Леви-Стросс - воспитанник
французской социологической школы, разрабатывавшей теоретические проблемы в
основном на этнографическом материале. Опираясь на эти традиции и одновременно
используя опыт лингвистического структурализма, он создал структурную
антропологию.
Леви-Стросс исследует
возникновение социальной жизни в связи с развитием обмена и коммуникаций,
подчиненных определенным правилам. Он дал этим феноменам структурно
семиотическую интерпретацию: коммуникации невозможны без знаковых систем, в
которых социальные факты выступают одновременно как вещи и как представления. Правила
брака и номенклатура родства представляют собой знаковые системы, подлежащие
такому же синхронному изучению структурными методами, как и естественные языки.
Тотемические обозначения также являются семиотическими моделирующими системами.
Подобные системы, считает он, делают вещи коммуникативными, а функционирование
коллективно-бессознательных ментальных структур делает умопостигаемыми самые
системы.
Только структуральный подход
позволил Леви-Строссу описать эффективное действие логических механизмов
первобытного мышления. Все это дало ему возможность методически развернуть
анализ мифов как самого характерного продукта "примитивной" духовной
культуры. Тезис об известной свободе мифологизирования связан у Леви-Стросса с
представлением об интеллектуальной гибкости первобытной мысли, широко
оперирующей различными логическими возможностями, а не только рабски
непосредственно отражающей племенные социальные институты. Леви-Стросс исходит
из того, что набор означающих в мифологии в известном смысле предшествует
означаемым и означающее может удержаться в мифе после исчезновения означаемого.
Однако избыточность означающих преодолевается расчленением мифологических
элементов различными "уровнями" и "кодами" в зависимости от
этнокультурного контекста.
Мифология для Леви-Стросса - это
прежде всего поле бессознательных логических операций, логический инструмент
разрешения противоречий. Поначалу Леви-Стросс считал, что язык как
универсальное средство информации является образцом для мифа; миф трактовался
им как феномен языка. В дальнейшем происходит переориентация с языка на музыку
как на образец для мифа (поскольку она идеальный пример наглядной
художественной структуры). Миф, как и музыка, есть "машина для уничтожения
времени"; в нем преодолевается антиномия необратимого непрерывного времени
и дискретной структуры, организуя психологическое время слушателя; и здесь и
там происходит переворачивание отношений "передатчика" и "приемника",
и слушатель сам выступает как "означиваемый"; в результате
получается, что не люди думают мифами, а мифы сами "думаются между собой".
Согласно Леви-Строссу, миф
одновременно диахроничен (как историческое повествование о прошлом) и
синхроничен (как инструмент объяснения настоящего и даже будущего). Поэтому
мифемы представляют собой связки отношений с этими двумя измерениями - диахроническим
и синхроническим; в качестве таких связок мифемы и обнаруживают свою значимую
природу. Диахроническое измерение, соответствующее синтагматическому
развертыванию сюжета, необходимо для чтения мифа, а синхроническое - для его
понимание.
Важнейший аспект теории Леви-Стросса
- выявление механизмов мифологического мышления, которое он считает по-своему
логичным и даже "научным". Элементы мифологического мышления
конкретны и связаны с непосредственными ощущениями, с чувственными свойствами
предметов, но они могут выступить посредниками между образами и понятиями и в
качестве знаков преодолевать противоположность чувственного и умозрительного,
выступать как операторы реорганизации. Мифологическая логика достигает своих
целей как бы ненароком, окольными путями, с помощью материалов, к тому
специально не предназначенных. Леви-Стросс видит в ней своеобразный
интеллектуальный bricolage. Следующей важной стороной его методики является
выявление бинарных оппозиций, которые прежде всего упорядочивают и
концептуализуют данные элементарно-чувственного восприятия. Леви-Стросс видел в
мифе логический инструмент разрешения фундаментальных противоречий посредством
медиации или преодоление их через своеобразное ускользание. Следует упомянуть,
что Леви-Стросс не склонен был широко распространять методы и результаты
изучения мифов индейцев на другие области и стадии развития культуры.
В противоположность ему
французский структуралист Ролан Барт считает современное общество "привилегированным
полем мифологических значений". Ролан Барт в очерке "Миф сегодня"
[2] тесно связывает миф с языком и информацией, рассматривает мифологию как
часть семиотики, изучающей значения независимо от их содержания. Миф, по Барту,
есть своего рода "способ значения", некая форма, имеющая историческое
основание, но совершенно независимая от природы вещей. В рамках соссюровской (и
леви-строссовской) оппозиции означающего и означаемого Барт настаивает на
"пустоте" означаемого и смысловой "полноте" знака,
связывающего их. Барт пытается уточнить соотношение мифа как вторичной
семиотической системы или как метаязыка с языком. По его мнению, то, что
является "знаком" в языке, в мифе превращается в означающее. Этому
соответствует регрессия мифа от "смысла" к "форме". Правда,
обеднение смысла не доходит до его полного уничтожения; теряя качество, он
сохраняет жизнь. Миф и определяется, по Барту, этой бесконечной "игрой в
прятки" между смыслом и формой. Миф, считает он, оживлен, озвучен идеей,
понятием (концептом), каковое является историчным, интенциональным и
обогащенным ситуацией. Мифические идеи смутны, будучи сформированы ассоциациями.
Их фундаментальное назначение функционально - быть чему-то "присвоенным".
Идея беднее означающего, которому могут соответствовать много означаемых. Смысл
означающих и форма непременно меняются.
Барт придерживается мнения, что
миф не является ни прямым обманом, ни признанием истины и что ему удается
ускользнуть от этой дилеммы, нейтрализуя идеи и превращая тем самым "историю"
в "природу"; намерения мифа не спрятаны, а "натурализованы",
им придается естественный характер; создается впечатление, что никакой
деформации нет и соотношение означающего и означаемого вполне нормально. В мифе
превращение смысла в форму, по мнению Барта, сопровождается заменой "ценностей"
"фактами". И именно современность является полем для подобного
мифологизирования.
В плане предыстории
отечественного изучения мифа заслуживают упоминания два столь непохожих друг на
друга ученых, как А.А. Потебня и А.Н. Веселовский.
Потебня подходит к мифу от
лингвистики и семантики слова [22]. Он увязывает воедино язык, фольклор и
литературу, исходя из того что мифологически и символически понимаемое слово
есть парадигма для всякого словесного искусства. В центре его теории находится
понятие "внутренней образной формы слова", которая противостоит и его
внешней звуковой форме, и его абстрактному значению. Внутренняя форма слова
является чувственным знаком его семантики. нерасчлененность образа и значения
определяет, согласно теории Потебни, специфику мифа. Для Потебни, как и для
всей науки XIX в., миф, так же как и научное мышление, есть сознательный акт
мысли и познания, объяснения некоего объекта посредством совокупности ранее
данных признаков, объединенных до сознания словом или словесным образом. Однако,
если прежнее содержание нашей мысли является не субъективным средством
познания, а его источником, и образ, будучи признан "объективным" целиком
переносится в значение, то в этом случае перед нами мифотворчество. Многие мифы
также порождаются внешней и особенно внутренней формой слова. Ему было
свойственно глубокое понимание метафоричности языка и метафорической (символической)
природы мифа.
Академик А.Н. Веселовский
подходит к мифу с совершенно иной стороны, чем Потебня, из этнологии и сюжета,
из внешних жанровых форм, которые, по его мнению были "запрограммированы"
первобытной культурой [8]. Наполнение этих форм живым содержанием определялось
культурно-исторически. Таким образом, древняя форма в какой-то мере отрывалась
от нового содержания. Веселовский непосредственно предшествует ритуализму,
говоря о непосредственном участии ритуалов в генезисе сюжетов и жанров, а также
и искусства в целом.
Мифология занимала большое место
в философии и эстетике русского символизма, прежде всего у Вячеслава Иванова,
который разрабатывал ницшевскую тему дионисийства и выдвинул практическую
программу мифотворчества и возрождения "органического" народного
мироощущения с помощью мистериального творчества [12, 13].
Согласно его концепции, миф - это,
вольно выражаясь, оживший символ, а, выражаясь точнее, это символ, "получивший
глагольный предикат", сделавшийся действующим лицом, протагонистом
некоторого действа, драмы, мистерии. Оба понятия в итоге связаны самым тесным
образом, и миф выступает как символ некоего высшего градуса выразительности,
который достигается в символе интеллигентном, т.е. в личности.
Изучение теории мифа в советской
науке в основном шло по двум руслам - работы профессиональных этнографов в
религиоведческом аспекте, где проблема мифов как первых "зерен" поэтического
повествования затрагивалась лишь косвенно, и работы филологов, преимущественно
"классиков", в которых прямо ставился вопрос о роли мифов в истории
поэзии. К первой категории относятся: В.Г. Богораз, С.А. Токарев, А.М. Золотарев
и пр.
Промежуточное положение между
этими двумя категориями ученых занимает В.Я. Пропп. В знаменитой книге "Морфология
сказки" [23] он выступил пионером структурной фольклористики, создав
модель синтагматики метасюжета волшебной сказки в виде линейной
последовательности функций действующих лиц. Пропп возводит волшебную сказку к
обрядам инициации, но не отдельные сюжеты к отдельным ритуалам, а жанр в целом,
его метасюжет - к объяснительному для этого обряда мифу, а "бытование"
- к инсценировке мифов ради обучения новичков в контексте самого обряда.
Ко второй категории
исследователей относится прежде всего А.Ф. Лосев, крупнейший специалист по
античной мифологии и связанному с ней кругу теоретических проблем. Лосев не
только не сводит миф к объяснительной функции, но считает, что миф вообще не
имеет познавательной цели. По Лосеву, миф есть непосредственное вещественное
совпадение общей идеи и чувственного образа. Он настаивает на неразделенности в
мифе идеального и вещественного, следствием чего и является появление в мифе
стихии чудесного, столь глубоко для него специфичной. В своей работе "Диалектика
мифа" [17] Лосев стремится, как он выражается, вырвать учение о мифе у
"богословов" и "этнографов" и, заглянув в миф "изнутри",
описать "миф так как он есть". Чтобы точно определить миф, Лосев
сопоставляет его с наукой, искусством, метафизикой, религией. Исходя из того,
что миф не идея или понятие, но жизненно ощущаемая и творимая вещественная,
телесная реальность, Лосев резко противопоставляет миф и науку, что не мешает
ему в самой науке видеть примесь субъективных недоказуемых представлений, также
"мифологичных" по своей природе. Миф он считает живым
субъектно-объектным взаимообщением, имеющим свою вненаучную истинность,
достоверность и структурность; нет в мифе также дуализма или научных претензий
метафизики, хотя чувственная действительность, творимая в мифе, и отвлечена от
обычного хода явлений. Лосев подчеркивает, что миф не схема или аллегория, а
символ, в котором встречающиеся два плана бытия неразличимы и осуществляется не
смысловое, а вещественное, реальное тождество идеи и вещи. Хотя миф и поэзия
суть выразительные формы, принципиально словесные, но в мифе Лосев видит
реальную действительность, а в поэзии - только созерцаемую, лики и образы вещей.
Поэзия отвлечена от фактичности, а миф - от смысла повседневной жизни, от
обычного ее идейного содержания и цели.
В основе, таким образом,
обнаруживается простейшее, дорефлективное, биологически-интуитивное
взаимоотношение человека, человеческого сознания и вещей, так что "отрешенность"
мифа оборачивается образной конкретностью. Специфика мифа тесно увязана с
личностью, так как в ней наличествует и преодолевается антитеза "себя"
и "иного", личность обязательно предполагает телесность и сознание,
она есть выражение и символ; на каждой вещи есть слой личностного бытия, т.е. мифа.
Далее миф отделяется от религии, так как не сводится к догматам и таинствам, а
к субстанциональному утверждению личности в вечности; в отличие от догмата миф
историчен как инобытийное историческое становление личности. Только так
личность достигает самопознания, осуществляемого в слове. Личность, история,
слово и чудо - основные моменты мифа.
Итак, "миф есть в словах
данная чудесная личностная история", но, учитывая диалектический синтез
личности, ее самовыражения и словесного осмысления в имени, "миф есть
развернутое магическое имя".
Самое непосредственно отношение
к поэтике мифа имеет работа М.М. Бахтина о Рабле [3]. Ключом для понимания
"загадки" Рабле оказывается "народное смеховое творчество",
связанное генетически с древними праздниками аграрного типа, продолженными
карнавальной обрядовой традицией. В классовом обществе народный ритуальный смех
переходит на неофициальное положение и создает свой особый, праздничный,
народный, внецерковный, пародийно-игровой, "карнавальный" мир в
обрядно-зрелищных формах, в устных и письменных смеховых произведениях, в
жанрах фамильярно-площадной речи. В карнавальном мире создается утопическая
атмосфера свободы, равенства, отменяется социальная иерархия, как бы происходит
временной возврат "золотого века". Карнавальная логика - это логика
выворачивания наизнанку, "колеса", перемещения верха и низа, лица и
зада; карнавальный смех всенароден, праздничен, универсален и амбивалентен. За
всем этим стоит народное представление о коллективно-историческом бессмертии на
основе вечного обновления. В описанной Бахтиным карнавальной поэтике можно
увидеть отражение некоторых общих особенностей мифологического сознания: символичность
(знаковость), сопряженную с конкретной телесностью, бессознательную
амбивалентность. Далее, карнавальная поэтика опирается на традиции, пронизанные
циклическими представлениями о времени и о вечном обновлении жизни через
смерть, плодородие, через жертвоприношение и эротику; карнавальность
содействует историческому преобразованию мира. Праздничность и пиршественность
прямо и непосредственно указывают на ритуальный генезис, генезис специфических
образов из особой, народной формы ритуального мироощущения. Таким образом,
Бахтин через анализ "карнавальной культуры" показал
фольклорно-ритуально-мифологические корни творчества Рабле и, шире, литературы
позднего средневековья и Ренессанса.
Здесь изложены взгляды далеко не
всех ученых, касавшихся проблематики мифа в своих исследованиях, но даже этот
неполный обзор позволяет отметить новаторство и оригинальность подходов русских
авторов.
После завершения обзора ведущих
мифологических концепций 20 в. можно подвести следующие итоги.
Если позитивистская этнология
второй половины XIX в. видела в мифах лишь "пережитки" и наивный
донаучный способ объяснения непознанных сил природы, то наука XX в. доказала,
что, во-первых, мифы в примитивных обществах тесно связаны с магией и обрядом и
функционируют как средство поддержания природного и социального порядка и
социального контроля, что, во-вторых, мифологическое мышление обладает
известным логическим и психологическим своеобразием, что, в-третьих,
мифотворчество является древнейшей формой, своего рода символическим "языком",
в терминах которого человек моделировал, классифицировал и интерпретировал мир,
общество и себя самого, но что, в-четвертых, своеобразные черты мифологического
мышления имеют известные аналогии в продуктах фантазии человека не только
глубокой древности, но и других исторических эпох и, таким образом, миф как
тотальный или доминирующий способ мышления специфичен для культур "архаических",
но в качестве некоего "уровня" или "фрагмента" может
присутствовать в самых различных культурах.
Мы предприняли подобный обзор
теорий, интерпретировавших миф, не столько с целью показать эволюцию взглядов
на это понятие или разнообразие сложившихся подходов. Мы также не пытались
определить какая из интерпретаций является правильной, а какая ошибочной. Они
все имеют место быть. И завтра, возможно, появятся совершенно иные трактовки
мифа, как появились вчерашние и позавчерашние. Можно говорить только об
истинности, адекватности этих трактовок их времени и мировоззрению, в которых
они были созданы.
Заострить внимание хотелось
все-таки на другом. Не было эпохи, когда миф оказался бы в забвении, когда не
волновал бы он умы мыслителей, независимо от того какую оценку они ему давали. Это
может говорить только об одном - миф сопровождает человека всегда, он укоренен
в бытии человека и сейчас присутствует в жизни современных людей также реально,
как и в жизни древних греков, но только в ином обличье. В подтверждение
вышесказанному можно привести следующее высказывание А.Ф. Лосева о мифе. "Это
совершенно необходимая категория мысли и жизни..." [17, 396] ; "Он (.
.) логически, т.е. прежде всего диалектически необходимая категория сознания и
бытия вообще" [17, 39].
Теперь, когда подходы к осмыслению
мифа освещены в полной мере, настало время перейти собственно к теме этой
работы. Понятие "идентификация" не случайно выбрано нами в качестве
предмета исследования. Не случаен и широкий интерес к этому явлению в
гуманитарных науках и, в частности, в социологии. Хотя, последняя, по
определению, и является наукой об обществе, но, тем не менее, все чаще пытается
взглянуть на общество и социальные процессы через человека. Безусловно, в этой
связи и обращение к мифу - категории личностной. В контексте этих настроений
небезынтересно было бы проанализировать механизм идентификации с точки зрения
некоторых мифологических концепций, главным образом, ритуалистических.
Близость идентификации и ритуала
достаточно очевидна, в первую очередь, это касается функциональной гомогенности
этих механизмов: гармонизация человеческой жизни, упорядочение внутреннего мира
страстей и эмоций, оформление индивида и социума, осмысление. В основе обоих
механизмов лежит единый сценарий, имеется в виду тройная схема, выделенная Ван
Геннепом для ритуала: отделение - нахождение за пределами - соединение.
Хотя последнее утверждение было
справедливо лишь до недавнего времени. В качестве схемы осуществления
социальной идентичности индивида - структура ритуала действенна еще и сейчас,
но с определенными оговорками (об этом разговор будет ниже). Именно здесь можно
говорить о различии этих механизмов, вернее о первичности ритуала перед
идентификацией.
Что мы имеем в виду? Для ритуала
характерна уникальность, единичность в пространственно-временном отношении. В
один момент времени не могут осуществляться два ритуала, а лишь следовать друг
за другом. Возможно, что когда-то давно, в далекой архаике, человек
последовательно проходил через определенный фиксированный набор идентификаций. Вернее,
эти два процесса совпадали. Ритуальные инициации последовательно вводили
человека в социум, оформляли его, давали топосы и смыслы его Я. Таким образом,
Я человека, ритмично пульсируя, постепенно проживало свою жизнь. Однако, каждая
новая эпоха привносила иные ритмы, создавая существенную сумятицу в прежнем
отлаженном механизме. Множились объекты идентификаций, они уже не вмещались в
единую временную последовательность, соответственно, накладывались друг на друга,
перекрывали друг друга. Жизнь человека приобрела иное ритмическое оформление. Именно
в этом контексте (постмодернистическое понимание общества), можно говорить об
идентификации как редуцированной форме ритуала. Редуцированная, поскольку
прежняя троичная схема превратилась в двоичную. Сейчас невозможно просмотреть
серединную ступень ритуала - нахождение за пределами. Я человека в бесконечной
погоне за смысловым оформлением себя или в неустанном бегстве от себя ("бегство
от свободы" - Э. Фромм) постоянно проскальзывает через эту сердцевинную
часть ритуала, не имея возможности проиграть этот механизм по всем правилам.
Возможно, в какой-то момент
времени схема имела двойственный характер (отделение - соединение), все-таки
предусматривая пространство и время вне объекта идентификации. Это было место,
которое еще пыталось удержать опыт Я индивида. Сейчас же ритуал оказался в
полнейшем забвении - имеется в виду идеальная схема ритуала - предоставлявшая
человеку возможность дистанции, опыта пребывания вне идентифицирующих устройств.
Современая ситуация характеризуется тем, что Я человека давно уже не
пульсирует, оно забыло все иные ритмы, прежде всего, свой собственный, кроме
ритмов Общества, Культуры, Образования, Бога и других суперидентификационных
машин. Я индивида стало "Я" личности, он постоянно закавычено,
ограждено, оформлено; оно тихо дрейфует по поверхности жизни, лишенное
какого-либо интенсивного опыта "вне".
В первой части этой работы, при
рассмотрении теорий мифа, мы коснулись вопроса о соотношении мифа и ритуала. В
науке не существует единого мнения по этому вопросу. Многочисленные
этнологические исследования продемонстрировали глубокое семантическое единство
мифов и ритуалов, которое скорее всего парадигматическое, а не генетическое. Однако
ритуалистическое направление изучения мифов способствовало открытию различных
качественных представлений о времени.
Именно ритуализм выявил самую
архаичную и фундаментальную в мифе модель - дихотомию сакральных "начальных
времен" творения и эмпирического, текущего времени. Подробно изучением
мифологемы "начальных времен", в рамках этого направления, занимался
М. Элиаде. Настоящий пафос обрядов в реактуализации "начальных времен"
и их животворящих сил. Возможно это потому, что священное время по своей
природе обратимо - оно движется по кругу. Любой религиозный обряд, ритуал
предполагает выход из "обычной" временной протяженности для
восстановления мифического Времени, выведенного в настоящее самим ритуалом.
Существование двух планов
времени, приоритет, важность, парадигматическая значимость "начальных"
священных времен, реактуализируемых в обряде, характерны для любого ритуала. Нахождение
за пределами - серединная ступень ритуала - это как раз выход из повседневной
темпоральной реальности в священное время.
Почему любая традиция
подчеркивает важность и обязательность такого выхода? Почему подобный опыт
считается необходимым для успешной жизнедеятельности человека? Почему именно
эта часть ритуала бывает самой сложной, самой ответственной и самой опасной для
индивида?
Элиаде отмечал, что в мифологии
это состояние часто выражается символами "полета" и "вознесения",
которые дают человеку возможность пережить состояние свободы и перехода
пределов. И то и другое достигается разрушением плоскости обыденного
существования и выражает онтологическое изменение человеческого существа. М. Элиаде
связывает эти состояния с "пробуждением сознания", "вхождением
во внутреннее состояние". "Все это означает, что на уровне чисто
метафизических знаний "полет" и "восхождение" становятся
простыми традиционными формулами, больше уже не выражающими никакого телесного
движения, а представляющими вид пространственной одновременности, доступной
человеку благодаря его разуму" [38, 122].
Подобный взгляд на структуру
ритуалов, любых, но в особенности переходных и инициационных, позволяет
затронуть проблематику Я индивида в контексте вышеизложенного понимания
идентификации.
М. Элиаде крайне настойчиво
проводит свое различение традиционного и современного человека. Традиционный
человек осознает себя истинным лишь в той мере, в какой он имеет возможность
изживать себя в священном времени Богов, Героев, мифических Предков. Настоящим
человеком он становится лишь следуя учению, содержащемуся в мифах, и подражая
богам. Это налагает на человека огромную ответственность. Именно "за
пределами" своего обыденного состояния первобытный человек формирует себя
по божественным образцам, более того, на это время он сам становится Богом и
участвует в божественных событиях. Это отнюдь не пассивное принятие
определенных форм поведения, это осознанный и ответственный выбор,
предполагающий волевое усилие и крайнюю сосредоточенность сознания.
Современный человек, напротив,
отличается тем, что не желает и не способен осознанно воспринимать "вечное
настоящее время" - его время "исторично", оно текуче и
последовательно. Это объектно-вещная реальность, заполненная до пределов
формами, идентификациями, дискурсами, темпоральностями, пребывание в которых не
требует от индивида никаких волевых усилий в принципе. Расширяющееся
пространство мира, возможностей, иными словами, бесконечное продуцирование
объектов заставляют человека "скакать" от одной "формы" к
другой, от одного состояния к другому, все увеличивая пространство необходимое
для обесценивания, выхолащивания "священного" опыта, опыта вне этой
реальности. Динамика жизни лишает его возможности глубоких и длительных
сосредоточенных состояний "вне пределов", переживания сакрального, да
и профанного тоже. Эти опыты становятся все более поверхностными,
кратковременными, текущими, а, следовательно, в большей своей части, лишенными
сознательного осмысления, поскольку для него необходимо прерывание этого потока
жизни, которое как раз и обеспечивает ритуал. Профанная реальность, реальность
жизни, в которой заперт современный человек, растаскивает его Я на бесконечное
количество я-форм, я-идентификаций, делая одномерным и плоским. Ритуал дает
возможность отрешиться от этого жизненного калейдоскопа, он вытягивает Я из
повседневного мира и помещает его в определенное Время и Место, создавая
дистанцию, пространство для осмысленных актов Я. Это место, где Я просто не
может воспользоваться смыслами своих привычных форм, оно вынужденно обратиться
за помощью только к самому себе. Более того, Я обязано дисквалифицировать все
обыденные вещи, все роли, маски, позы, формы, отбросить любые генеалогии, любые
значимые события и остаться наедине с собой в божественном молчании мира. Встреча
с Богом, свершаемая во вневременной реальности - это символическое выражение
встречи со своим истинным Я, очищенным от случайного и поверхностного, в
котором Я спасается от этого опасного одинокого стояния пред собой. Подобное
напряжение невыносимо для Я и таит в себе угрозы. Здесь можно или выиграть
большой приз - свободу и независимость, или потерять все, прельстившись
бесконечностью открываемых в себе новых измерений. В любом случае это требует
силы, волевого стояния, крайней собранности. Проще затеряться в бесконечных
временах жизни.
Далеко не каждое Я способно на
такие опыты. Поэтому различные религиозные традиции при помощи ритуалов
пытаются просто сохранять пространство для сознательного разворачивания Я.
В связи с этим возникает вопрос
о реальности, самостийности бытия Я в этом пространстве. Нет уверенности в том,
что позиция отстояния, занимаемая во время реализации ритуала, не окажется
местом Бога, навязывающего свой догматический дискурс, которым Я захватывается
вследствие совершенно некритического отношения к этой священной фигуре. Или еще
более парадоксальная трансформация опыта "вне", когда выход из
пределов социально-оформленного состояния вовсе не интенсифицирует когнитивные
процессы Я, а локализуется в телесной субстанции индивида, тем самым организуя
этот опыт по архетипу Диониса как "выхождение из себя, из граней личности,
слияние со всеми, вне ее сущими и составляющими наше расширенное я", которое
"принимает характер состояния коллективного" [13, 323].
Итак, можно предположить, что
для человека существует, по крайней мере, три варианта проживания "вневременного"
аспекта ритуала.
Избывание
пространственно-временных оформлений Я через концентрацию интенсивных состояний
желания, воли и силы в теле индивида. Это бессознательное проигрывание
ментальных маршрутов Я, предусмотренных для процесса индивидуации, т.е. не
активизация творческого, спонтанного потенциала индивида, а лишь пассивное
отдохновение Я от тотального закрепощения идентифицирующими практиками. Этот
вариант ритуального упразднения вещной реальности осуществлялся, к примеру, в
дионисийских оргиях и, возможно, это то состояние, которое М. Бахтин описывал
как "карнавальную свободу". "В противоположность официальному
празднику карнавал торжествовал как бы временное освобождение от господствующей
правды и всего существующего строя, временную отмену норм, запретов. Это был
подлинный праздник времени, праздник становления смен и обновлений. Он был
враждебен всякому увековечению, завершению и концу. Он смотрел в незавершенное будущее"
[3, 15]. Подобные ритуальные практики (в основе карнавала лежит тот же самый
ритуал) давали индивиду возможность возвращения к самому себе через резкое,
внезапное отрицание существующего мира в спонтанных, чувственно-телесных
состояниях. Однако, в коллективных, коммунально-телесных, карнавальных формах
исключен опыт самостоятельного Я, здесь возможна лишь отмена, временное
отчуждение реальности мира. Но можно ли тогда говорить о дистанции, даваемой
серединной ступенью ритуала - "нахождением за пределами"? Наверное,
подобная тактика протекания ритуала характерна для редуцированной двоичной
структуры, когда осуществляются лишь "отделение" и последующее "соединение",
а опыта отстояния, именно как стояния, а не подвижного карнавального действа,
нет вовсе. Эта ритуальная схема (двоичная) является непосредственно
предшествующей стадий современного одномерного (одноактного, а следовательно,
плоскостного, тотального) идентифицирующего пространства социума.
Следующий, уже обсуждавшийся
выше, вариант - пробуждение опыта Я, но в пределах "божественного" топоса.
Фигура Бога возникает здесь в силу того, что индивид нуждается в страховке,
своего рода, гаранте для столь кардинального акта переворачивания всех
бытийственных маршрутов и реалий Я.
В чем состоит этот страхующий
механизм? Предположительно, Я, после потери всех привычных объяснительных
возможностей, вынужденно черпать из своих собственных ресурсов. Но реальна
ситуация когда все эти ресурсы давно растрачены и рассредоточены по
многообразным тематическим ландшафтам и дискурсивным маршрутам. Подобный
экзистенциальный кризис Я ставит под угрозу саму возможность ритуала. Он
предлагает лишь форму реализации индивидуации, а содержание должно явить само Я.
И даже если Я растеряно в дискурсивных формах, остаются рефлексы мыслительных
актов, телесный опыт и память. Именно они и конструируют место Бога, которое в
результате подобного построения просто-напросто низвергается до топоса в ряду
прочих, локализуясь в реальности повседневного опыта индивида. В результате,
опыт внебытийного состояния Я происходит по правилам и маршрутам бытийственной
реальности, следовательно, он становится еще одной я-формой, я-идентификацией,
но никак не Я-индивидуацией.
Здесь мы имеем дело с
современной ситуацией одноактной схемы ритуала, когда Я лишь кружит на месте,
потерявшись в дебрях символических нагромождений - такой благотворной среде для
разворачивания дискурсов. Вертикальное дистанцирование Я в ритуале редуцировано
теперь до небольших трепыханий над уровнем горизонтальной плоскости, в которой
осуществляет себя беспрестанное броуновское движение разнообразных я-форм.
И, наконец, третья возможность,
частично проговоренная уже выше. Это ситуация, когда Я, в результате тотальной
дисквалификации всех своих мест и дистанцированном отстоянии от них, или
стояния в себе самом, разворачивает свою собственную интенсивную реальность; приобретает
опыт, который позволяет сформулировать свое собственное отношение к миру и
оставить собственный же творческий отпечаток на всех вещах этого мира.
Возможно, цель ритуала - это
актуализация мифической функции сознания, без того везде и всюду сопровождающей
человека. Путь к ней, открываемый ритуалом, очень сходен с традицией
апофатического богословия (к ней же восходит и метод, применяемый А.Ф. Лосевым
при выведении дефиниции мифа) [17], суть которой в том, что Бог не есть никакая
из вещей наличного бытия. Как и определение категории мифа свершается через
последовательное отграничение его от смежных, близких явлений здешней
реальности и видов деятельности человека, так и сам он возможен и действителен
лишь в результате отрешенного состояния от обычного хода явлений. Для нас
особенно важна эта черта мифа, которую Лосев выражает термином "отрешенность".
Миф есть реальность чувственная, однако же неким образом изъятая из под власти
естественных законов, отрешенная от них и в этом смысле "странная и
неожиданная". Лосев поясняет это на примере сопоставления с поэтической
отрешенностью, которая создает новую, условную реальность. Напротив, миф
сохраняет в своей сфере тот же род реальности, однако утверждает для нее иные
законы и связи, иной смысл. "Действительность остается в мифе той же
самой, что и в обычной жизни, только меняется ее смысл и идея" [17, 448]. Реальность
мифа - определенная перегруппировка, перестройка эмпирической реальности,
производимая по принципам до-рефлективного, интуитивного познания. Поскольку
рефлективные, рациональные, логические и прочие сознательные акции - это уже
посторонние для Я дискурсивные наслоения, то процесс индивидуации сопровождается
пробуждением именно способности мифологизирования, как самого интимного,
нутряного и родного для Я языка.
Намеченное выше качество мифа - отрешенность
- развивается Лосевым в итоговом определении мифа как чуда, где ключевыми
элементами можно считать следующие три: - в структуре чуда необходимо наличие и
соприкосновение, даже совмещение двух разных планов реальности; - оба эти плана
должны быть личностными и могут принадлежать бытию одной м той же личности; - один
из этих планов - эмпирическое бытие личности, другой - ее "идеальное
задание или состояние", ее первообраз-архетип. Подобная встреча двух типов
реальности свершается в ритуале: ведь во время пребывания в священной
реальности Богов, человек, по сути дела, никуда не улетучивается из
эмпирической реальности, т.е. священное время ритуала совмещает эти два плана в
человеке, принимающем участие в священнодействии. Также никуда не исчезают на
это время вещи и события мира реального, но они преображаются, приобретают
совершенно иной вид и иные качества. Дисквалификацию, избывание мира не следует
понимать буквально, под сомнение ставится привычный и естественный ход вещей,
но не сами вещи, которые избыть просто нельзя. Их нужно осмыслить иначе,
увидеть их через изнанку своего собственного Я. Именно это, на наш взгляд,
Лосев и называет чудом. Ему (чуду) присущ момент знамения, манифестации и
момент удивления: "... слово "чудо" во всех языках указывает
именно на этот момент удивления явившемуся и происходящему" [17, 551]. Но
главное: чудо - не какое-то необычайное событие, это - "определенный метод
интерпретации исторических событий" [17, 552]. Таким образом, через
категорию отрешенности миф отождествляется с чудом: "Миф есть чудо" [17,
537].
Вывод из лосевской интерпретации
мифа, который мы можем сделать применительно к нашей теме состоит в следующем. Ритуал
предоставляет возможность отчужденного от привычного хода вещей состояния, тем
самым пробуждая и интенсифицируя мифотворческую способность индивида, как
единственно реального и естественного языка Я.
Теперь настало время вернуться к
проблеме, поставленной выше - соотношение мифа и идентификации, и
проанализировать в каких современных идентификациях (как редуцированных формах
ритуала) живет миф. И сразу же хотелось бы сузить область анализа
идентификационных возможностей современного человека до сферы образования, тем
более, что такое ограничение вполне правомерно: "совсем не сложно увидеть
во всем, что современный человек называет обучением, образованием и дидактической
культурой ту функцию, которую в архаическом обществе выполнял миф" [38, 32].
Эта функция, закрепленная за мифом и ритуалом, а точнее, инициационным ритуалом
- становление духовной зрелости индивида. Лишь познав таинства посвящения,
древний человек становился образованным, взрослым и полноправным членом
общества.
Все эти задачи выполняет сейчас
образовательная система общества нынешнего. Также как и древний человек в
течение своей жизни проходил через определенное количество инициаций,
современный человек с самого рождения вынужден последовательно проходить через
целый ряд образовательных институтов. Существует минимум, обязательный для всех
членов общества, минимум, без которого трудно рассчитывать на какой-либо успех
в жизни. Но сейчас все более усиливается тенденция к увеличению этого минимума
образовательных ступеней. В силу многих, казалось бы посторонних, причин все
более насущной становится потребность в повышении уровня образования,
непрерывном образовательном процессе, разработке новых образовательных
технологий. Этот факт можно прокомментировать двояким образом. Возросшая
потребность в новых образовательных возможностях свидетельствует о стремлении
человека к постоянному продуцированию идентификационных объектов, его желании
обрести силу и придать смысл своей жизни. Второе возможное объяснение: интерес
человека к сфере образовательных услуг - это бессознательная потребность в
ритуальных, инициационных моделях, необходимость оторваться от мирского,
будничного времени, стремление к сакрализованным, освященным Культурой, Наукой
и Обществом, формам поведения.
Оба эти объяснения, по сути,
противоречат друг другу - одно говорит о желании человека закрепиться в
профанном времени форм и идентификаций; другое же о его стремлении разрушить
эти формы и выйти в сакральное время. Но эта противоречивость внешняя. Если
воспользоваться сформулированной выше гипотезой о редукции троичной структуры
ритуала до одноактного его протекания, то данное противоречие становится
объяснимым. Это забвение состояния "вне пределов", потребность в
дистанции, но невозможность ее пройти; это кружение на месте при полнейшей
иллюзии движения вперед.
Возможно, различие между
архаической образовательной моделью и современным ее вариантом будет более
понятным из следующего высказывания М. Элиаде о сути инициации: "... таинство
духовного возрождения состоит из архетипного процесса, который реализуется на
разных уровнях и различными путями. Он задействуется всегда, когда возникает
необходимость выйти за рамки одной формы существования и войти в другую, более
высокую форму; или, если быть более конкретным, всегда, когда встает вопрос о
духовном превращении" [38, 243].Т. е. существенный акцент делается на
важность паузы между этими разноуровневыми формами, именно в этом промежутке должно
произойти нечто, что преобразит человека, буквально - сделает его иным, заново
рожденным. Инициация всегда связана с переживанием смерти. Но речь здесь идет о
смерти по отношению к чему-то, через что нужно переступить. Суть в том, чтобы
нечто изъять из себя, отказаться от чего-то, принести жертву и через это
обрести какое-то новое качество существования; это всегда вертикальное
движение, путь к небу.
В современном образовательном
процессе не прослеживается этого "жертвенного мотива". "Формирование"
и "воспитание" человека и гражданина предполагает иную стратегию. Индивид
переходит из одной формы в другую максимально быстро, можно сказать,
автоматически. Формируемый в этом процессе образ Я, напоминает губку, которая
способна впитать и принять в себя бесконечное количество "знаний": информации,
навыков, умений, впечатлений и т.д. Образование выступает как форма
интеллектуального накопительства. Этот количественный аспект можно отследить
буквально во всем: когда об уровне образованности человека судят по годам,
затраченным на обучение, по количеству изученных учебных дисциплин, оконченных
учебных заведений и пр. Человек перегружается полученными знаниями настолько,
что остается уповать лишь на горизонтальное движение вперед - только бы это
было движение, а не топтание на месте.
Еще раз возвращаясь к мотиву
смерти как жертвы, испытания неофита в инициации, можно провести следующую
аналогию - подобные пограничные состояния являются символическим выражением
условий, необходимых для успешного прохождения серединной стадии ритуала и
пробуждения опыта Я.
Рассмотренная в предыдущей главе
гомогенность инициационной ритуальной практики и образовательной системы
позволяет выдвинуть следующую гипотезу - период окончания средней школы и
последующего самоопределения переживается современным человеком в ритуальной
матрице, где этап окончания школы соответствует "отделению", "умиранию"
для оставляемой идентификационной модели; свободное неформализованное состояние
- "выходу за пределы"; выбор ВУЗа или другого учебного заведения,
иные способы самоопределения - "соединению", "возрождению",
новому рождению в рамках иной формы.
Все приведенные сопоставления
достаточно очевидны, чтобы заострять на них внимание, гипотеза состоит в ином. В
силу того, что проживание серединной ступени ритуала происходит на ином
качественном уровне, вернее, полностью игнорируется специфика состояния,
гарантирующая успешность этой практики, не может состояться реальная
трансформация при переходе от одной образовательной ступени к другой, а лишь
формальная смена вывесок и девизов. По сути, вчерашний школьник, поступая в
какое-либо учебное заведение, присовокупляет эту модель к предыдущей, школьной,
и хотя на внешнем, декларируемом уровне признается отличность новой формы,
обосновываются иные возможности и предполагается другая поведенческая стратегия
в рамках этой формы, на деле все обстоит иначе. Школьник, принимая на себя иную
роль, иной образ, не предполагает внутреннего преобразования и остается тем же
школьником, с вчерашними поведенческими стереотипами и установками. Возможно,
этим объясняется внутренняя, психологическая неготовность "новообращенных"
студентов к правилам и законам, организующим жизнь высшего учебного заведения. Результат
налицо - из общего количества отчисляемых студентов за пять лет обучения
большая часть отсеивается на первом курсе. Эта ситуация - общая для всех ВУЗов.
На наш взгляд, причина этого в
уже описанном редуцировании трехчастного ритуала до одностадийного, постоянного
и всеобъемлющего идентифицированного состояния (если, конечно, рассматривать
смену образовательных моделей как ритуал). Хотя в данном случае этот вывод не
вполне корректен. Да, современный человек оформлен и сформирован множеством
объектов и это состояние почти фатально и тотально для его жизни (при всей
серьезности этих слов); да, человеку доступен опыт свободы и спонтанного
отдохновения Я, который ранее частично осуществлялся в ритуале, который
доступен и сейчас, при наличии соответстующего желания, но также справедливо
полагать, что возможен и третий вариант, некая средняя между этими двумя
практиками альтернатива. Эта ситуация возможна при официальных, фундаментальных
сменах объектов идентификаций (например, окончание школы и поступление в ВУЗ) или
при стихийном разрушении устоявшихся пространственно-временных разметок (постперестроечная
ситуация). В этих случаях индивид, независимо от своего желания и без санкции
священной традиции (реальная инициация), выпадает из объемлющих его рамок в неопределенное,
хаотическое состояние, которое также нельзя назвать и "выходом за пределы",
поскольку отсутствует сознательная установка на проживание этого опыта. Скорее
всего, именно такая переходная модель соответствует двухчастному ритуалу "отделение-соединение",
лакуна между ними - это как раз и есть вынужденное, неотформатированное
состояние, вынужденная свобода. На наш взгляд, можно предположить три варианта
его разрешения (по аналогии с тремя формами проживания "вневременных
состояний" - [см.: Часть 1, Глава 3]: - самоконструирование опыта "вне
пределов", задействование внутренних резервов Я, полноценное отрешение от
прошлой формы и готовность "соединения" с другой; - "выпадение"
в длительное недифференцированное состояние, опасность кризисных психологических
ситуаций; - неспособность переживать этот опыт, скорейший поиск нового объекта
идентификации. Этот последний вариант разрешения состояния вынужденной свободы
является наиболее характерным для современного общества вообще, а для молодого
человека в ситуации выбора жизненного пути в частности.